Rambler's Top100
rax.ru
Опубликовано в журнале:
«УРАЛ» 2004, №8
Поэзия и проза
Евгений Пинаев
Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца
Роман воспоминаний. Книга третья

Продолжение. Начало в № 7.

У острова Каса предстояло нам провести двое суток. Причина? Лоцмана полагалось заказывать за двенадцать суток до прибытия в порт и подтверждать свои намерения с уменьшением этого срока. Наша “армада” явилась раньше и отдала якоря у Каса, что в полутора милях от Тамара, самого крупного острова архипелага.

Флаг-капитан решил не терять времени зря. Связался с властями, и шлюпки с “десантом” ринулись к пляжу, обрамлявшему восточный берег острова, густо поросший тропическим лесом.

Высадились, однако, не на пляже, а возле деревушки Куроманджа, южнее причала для погрузки бокситов. С вождем или старостой негритянского поселения Чудов встретился через час, после неудачной попытки капитана догнать в прибрежных водах громадную черепаху. Увидев каретту, он, не задумываясь, бросился в воду из шлюпки, но гонка имела чисто спортивный характер. Нож, по-пиратски зажатый в зубах, нужен был только для того, чтобы обозначить азарт. Разошлись миром, но капитану после заплыва пришлось вручать “верительные грамоты”, можно сказать, в костюме Адама, то бишь в плавках, в то время как вождь чернокожих выступал в белом балахоне, что придало встрече двух рас слегка фривольный характер, но не помешало взаимопониманию.

Коля Зайцев, подшкипер и штатный фотограф тропиканцев, и наш механик Саня Ушаков мелькали с фотокамерами там и тут, успевая запечатлеть для истории самые выдающиеся моменты встречи двух цивилизаций. А они были. К примеру, наш кептен Букин, обычно чопорный и застегнутый на все пуговицы, расстался с тужуркой и в одной сорочке позировал фотографам в окружении полуобнаженных фемин. Те жеманились и, сверкая антрацитовыми сиськами, делали глазки курсантам, которые совершенно освоились с прелестями тропиков, что-то лопотали, общаясь с гостеприимными хозяевами, лопали бананы и угощались кокосами.

Но вот последовала команда к возвращению под сень родных мачт, и белые люди взялись за весла, а их черные собратья остались при своих интересах, равных, видимо, клочку этой суши, именуемой островом Паса.

Шлюпки отвалили от берега, а мы лишний раз убедились, что флаг-капитан Чудов — человек особого склада, последний из тех могикан, что исчезают, уступая место, возможно, хорошим морякам, но уже проникнутым духом “машинной цивилизации” с ее комфортом и полным отсутствием каких-либо романтических поползновений. У этих людей другая психология — прагматичная, рациональная, чуждая сторонних порывов.

Итак, шлюпки отошли от причала, а Чудов вошел в воду и пошел, пошел отмахивать то кролем, то брассом! Противное течение и дистанция в две мили не смутили его, но Вадим Владимыч, само собой, наобум ничего не делал, зная свои силы и возможности. Шлюпка, конечно, сопровождала его вплоть до борта “Тропика”, но помощь ему не понадобилась — добрался! И если психология диктовала ему естественность поведения, простоту в общении, отсутствие мелочной опеки и при всем при том строгий спрос с каждого по службе, то этот поступок лишний раз подчеркивал неординарность личности нашего флагмана.

 

ПОРТ КОНАКРИ (Соnакгу) сооружен у северо-западной части города Конакри, расположенного на острове Томбо. Естественный бассейн порта с W, N и O ограничен обширной отмелью Прюдант и Северным волноломом. При подходе к порту Конакри ориентирами могут служить башня кафедрального собора высотой 52 м, находящаяся в 5,8 кбт к N от южной оконечности острова Томбо; здание правительственной резиденции и высотные здания, стоящие соответственно в 1,3 кбт к W и в 1 кбт к N от башни собора, и четыре радиомачты, возвышающиеся в 1 миле к ОNО от той же башни.

Лоция западного побережья Африки

 

Оставшиеся сутки занимались поверхностным “макияжем”, так как после близкого Дакара не успели потерять лоска. Затем вручили себя лоцманам и рулевым.

И “тропиканцы”, и “меридианцы” уже были знакомы с гвинейской столицей, я тоже набродился когда-то по ее улицам, но ритуал увольнения освящен традицией. Снова бродили. В кармане только носовой платок и ни одной монетки. Скучно на этом свете, господа! И грустно, да-с. Не слишком далеко от баркентин снова выгружал какие-то железки сухогруз “Фролово”. Одесситы заглядывали к нам, но вяло. Видимо, от скуки. То же и дипломаты. Валом не валили. Появлялись небольшими партиями. Та женщина, Нина Петровна, у которой мы когда-то чаевничали и грызли фрукты, даже узнала меня, а после, когда по просьбе зрителей был сыгран парусный аврал, чуть не грохнулась в обморок. Оказывается, сын впечатлительной дамы поступил в мореходку, и мама, придя в себя, простонала, неужели и ее чаду придется забираться “на эти бревна и палки”. Ее успокоили свежеиспеченным кирпичом черняшки и окончательно привели в чувство, когда выяснили, что сын учится на радиооператора и на парусник не попадет.

На правах, что ли, старого знакомого Нина Петровна попросила меня проводить ее и соседку. Час был поздний. Пришлось идти к Букину. Капитан улыбнулся даме, с подозрением посмотрел на меня и, предложив взять Москаля или Фокича в качестве оруженосца, разрешил отсутствовать не больше часа. Я взял “ростовскую шпану”, и мы отправились.

Шли, болтая о всякой всячине, лишь однажды она кивнула на внушительное здание и сказала, что это радиоцентр и что сооружен этот монстр по проекту советских архитекторов. Грузинскую фамилию я не запомнил, а второй был Гуськов. Сотрудничество развивается, вещала она, впереди куча совместных строек: гостиница, начато строительство стадиона, корпусов политеха, фасад которого будет украшен мозаикой, идет уже разговор о научном центре, и, вы только представьте, товарищи моряки, снова наши, наши, наши!

— Наши... в каждую дырку затычки! — ворчал чем-то недовольный Москаль, когда мы возвращались в порт.

Я не успел ответить ему — прикусил язык: к седьмому причалу, — мы стояли у четвертого, — швартовался... “Ибадан Палм”!

Москаль, сменив пластинку, трепался о цесарках, которые свободно разгуливают по улицам, что-то плел о летучих собаках. Мол, ни хрена себе — мыши! А у меня подошвы присохли к бетону: ни вперед, ни назад. Витьке пришлось тащить меня за руку: пароходов не видел, что ли?

Верный себе, я не распространялся о событиях, связанных с Липуном, а стало быть, и с английским банановозом. И вот — дилемма: как поступить? Хотелось повидаться с “ибаданцами”, но не могло быть и речи о посещении англичан с официального разрешения. Покровский сразу поднимет такой хай, начнет расспросы, а там и до выводов подать рукой. Еще и “телегу” накатает в первый отдел. Обратиться к Чудову? Но с какой стати! Главное, через голову своего капитана. Можно посоветоваться со Стасом, однако и он, хотя и знает о всех перипетиях моих злоключений, ничем не поможет. Даже советом. Советчик один: я сам.

Утром, когда началось увольнение, я, сказав старпому и боцману, что хочу пошататься по гавани и поглазеть на пароходы, а если удастся, порисовать, улизнул на банановоз.

Как описать физиономии англичан?! Вся честная компания встретила меня, как выходца с того света. Если Рой Россел, Тони и Роберт-работяга были... ну, не в шоке, конечно, но изумлены моим появлением в каюте боцмана, то я был потрясен, а ведь, в сущности, ничего не произошло. Разве что земной шар в этот миг сжался для меня до размеров арбуза и стало возможно одним взглядом “объять необъятное”. Это с одной стороны, а с другой... Сказал же некто в каком-то фильме: “Представьте земной шар в виде арбуза, намазанного маслом: трудно стоять на нем человеку”. Словом, и хочется, и колется, но я тогда об этом не думал, хотя предвидел их желание побывать и у меня.

Наши мачты были видны из любой точки гавани, поэтому я без труда объяснил my friende откуда я появился, чтобы доказать свою friendship. Пиво, как и прежде, лилось рекой, портовый линкос становился все более понятным, и, когда “желание” было доведено до моего сведения, я сумел растолковать сейлорам, что буде такое произойдет, Такоради — это табу! Мы знакомы лишь по спасению на водах и передаче меня на “Таврию”. Для вящей убедительности предложил ребус, изобразив komissarа, большое ухо и себя, летящего с судна от пинка сапогом. Дошло! Помнили, конечно, и наши откровенные разговоры в Такоради. Меня заверили, что все будет тип-топ, а я сказал, что жду их вечером.

Видимо, о визите “утопленника” успели донести капитану. Он застал меня уже на трапе, пожал руку и спросил, удобно ли ему нанести визит моему “мастеру”. Как мог, с помощью Роя и остальных, объяснил кептену щекотливость моего положения, а потому, попросив, если возникнет разговор, упомянуть лишь о моем спасении, посоветовал нанести визит флагкапитану Чудову, тем более “Тропик” нынче стоял первым корпусом. Это, мол, будет выглядеть естественно и в духе традиций. Кажется, он понял меня, так как улыбнулся и кивнул: “Йес, камрад!” Я помчался на баркентину, лихорадочно, иначе не скажешь, соображая, как и что сказать Букину и Покровскому.

Объяснение, в общем, прошло гладко, но без лишних подробностей. Пришлось рассказать, как меня угораздило свалиться той ночью с ботдека “Грибоедова”, как меня подобрали англичане и как передали на “Таврию”. Добавил, что капитан “Ибадана” намерен вечером посетить флаг-капитана и, возможно, заглянет к нам.

Надо ли говорить, что выслушали меня с величайшим вниманием и с поднятыми бровями. Кеп и кап-раз переглянулись только однажды, когда я попросил разрешения принять моих личных гостей. Они обещали подумать. Через час Букин вызвал меня и вручил бутылку “Столичной” и бутыль “Абрау-Дюрсо”.

— Закуску возьмешь в лавочке за свой счет, что-то выделит Николай Мартыныч, — сказал капитан.

— И помни, Гараев, — добавил помпа, — что ты советский моряк. Для тебя сделано исключение, так что оправдай доверие руководства. И архаровцам не давай разгуляться. Особенно Москаленко — вольница! Боцман уже предупрежден.

Чудов был тоже предупрежден мною. Вадим Владимыч отнесся к моему сообщению как к должному: примем на уровне. Из своих запасов выделил мне бутылку рижского “Кристалла” и посоветовал пригласить на повстречанье Стаса.

Хо, будто я об этом не думал!

Англичане явились еще до ужина. Как только их кеп прошел на “Тропик”, на баркентинах был сыгран “показательный парусный аврал”: поставили — убрали. Что-то вроде соревнования получилось. Сработали на равных, но тропиканцы чуть-чуть быстрее. Букин и Покровский сразу же ушли к флагману, а мои гости, прежде чем мы уединились в матросском салоне, вдосталь побродили по судну, расспрашивая, разглядывая и трогая руками снасти. Затем... Нет, все получилось очень прилично. Москаль вел себя должным образом, Вахтин сидел напыжившись и оттопыривая губы, Майгон цвел, когда Рой хвалил Ригу и рижскую водку. Стас был невозмутим, но, как и Метерс, брал на грудь умеренный вес. Я тоже не налегал, оправдывая “доверие руководства”.

Повстречанье получилось. Англичане малость набрались. У них другие запросы. Да и с пивом пришли. Мы им подливали усердно, а близ финиша появился доктор, которого не пригласили на “Тропик”. Пришел поддатый и с пузырем ректификата, который почти сам и вылакал. Москаль и Вахтин препроводили Егорцева в его клетку, а мы со Стасом проводили бриттов до трапа.

На “Ибадан Палме” я побывал еще раз, незадолго до нашего отплытия из Конакри. Рою преподнес рисунок “Меридиана” и акварельку с “Грибоедовым” как память о грандиозной попойке в Такоради, Тони и Роберта-работягу одарил парусниками: тому и другому по “Меридиану”. Простились, и я вдруг уверовал, что встреч, подобных этой, больше не будет. Судьба и без того расщедрилась. Ну, как тут снова не вспомнить Мелвилла: “Чудесное у нас с ними вышло повстречанье, и все они оказались отличными собутыльниками, все до единого. Да будет жизнь у них короткая, а смерть веселая”. Если, конечно, решат утопнуть всерьез. А так пусть живут, сколько влезет, а умрут все-таки весело, за пивком, которое мы пили у них на борту в знойном Такоради, да хоть бы и за русской водочкой, что им понравилась в дождливом Конакри.

 

Есть особые ворота и особые дома,

Есть особая примета, точно молодость сама.

Арсений Тарковский

 

Дом, в котором жил КДП Чудов, ныне заместитель начальника Главной государственной инспекции безопасности мореплавания и портового надзора флота рыбной промышленности СССР, я нашел без труда. Вышел из метро на Рублевское шоссе и — раз плюнуть: третий дом по правой стороне. Чего проще!

Куда как труднее было попасть в столицу. Были деньги — не было повода, появлялся повод — денег кот наплакал. А тут сошлось одно к одному: получил отпускные на работе, а повод давно напрашивался. Некто, не буду называть его по имени, даже нехорошими именами не буду, хоть он и заслуживает того, увез в Москву кучу моих живописных работ, пообещав “запросто продать через свои каналы”. Минул год, второй пошел на убыль, от благодетеля ни привета, ни денег, а тут сошлись упомянутые условия, и я пустился в дорогу выручать плоды своих раздумий.

Карательная экспедиция закончилась вынужденным примирением. Незадачливый торгаш зажилил только “Город у моря”, остальное вернул, даже сбегал за бутылкой. Я был рад возвращению спасенного достояния. Укорительные слова перегорели и превратились в золу, пока добирался до столицы. Ну а когда этот тип вызвал и оплатил такси, чтобы сплавить меня к Лаврентьеву, я и вовсе отмяк. С легкой душой расстался я со “Старым Марселем”, который понравился Жеке, а “Остров Гран-Конглюз” повез Чудову, радуясь, что явлюсь к капитану не с пустыми руками.

Впрочем, Вадим Владимыч был рад мне, а не картине. Так мне показалось, хотя и картинка ему поглянулась. Великовата для тесной квартиры, но он тут же пристроил ее над дверью. Да, был рад визитеру. Молодость и ему дорога. Когда он командовал “Тропиком”, было “флажку” всего-то сорок с пупсиком. Самое то для КДП. Нынче я появился на Рублевском, когда возраст мой перевалил за полувековую, и тоже с пупсиком, вешку, а ему... если был моложе моего отца всего на шесть лет... Нет, к черту подсчеты! Мы радовались встрече и не считали года. Наоборот, вроде бы сбросили с плеч по два десятка и вспоминали прежние случаи и курьезы. Да, парусники... Дворянство морей, высшая знать океанов. Я улыбнулся, а он спросил, что я такое смешное вспомнил. Стопки были налиты, Я поднял свою:

— Вадим Владимыч, давайте выпьем за одно “индейское племя”, представителем которого я стал благодаря вам.

— Что за племя?

Он, конечно, не помнил.

— Однажды Олег Андреевич... Выло это в Светлом на судоремзаводе. Букин послал меня на фок-мачту с какой-то, забыл теперь, плотницкой глупостью. Вы уходили на берег через нашу палубу. Понаблюдали за моими стараниями и вздохнули: “Есть такое индейское племя — мудахи!..” И ушли. А я, скорбя сердцем, продолжал орудовать пилой и топором.

Выпили и посмеялись. Я кивнул на “свой” альбом с экипажем “Меридиана”.

— Еще вопрос, Вадим Владимыч… Вижу наш альбом. Мы тогда добрались до Конакри, а в нем, и на карте и в графике рейсового задания, указан Дакар. Значит, большое расхождение в пройденных милях.

— Да, получилась нелепость, — признался Чудов, — но, Миша, уже в ту пору мне приходилось думать о рейсе будущего года. А с тем знаешь сколько Москва нам попортила крови? То туда, то сюда, то нельзя, то можно. Наконец разрешила — до Конакри, но как-то невнятно. Потом вообще забыли о нас, а вспомнили, когда мы стояли у островов Лос! Пришло распоряжение, отменяющее прежнее: только в Дакар — и баста! А у нас лоцмана вот-вот появятся. Что делать? Я и принял решение: войдем? и... семь бед — один ответ. У чиновников ржавые шестеренки, но когда захотят... Вспомни, где мы оказались в следующем рейсе? Припомнили и наказали за непослушание. Вот и альбом ваш... Я уже тогда предполагал такое развитие событий, хотя и надеялся, что обойдется. Но посоветовал Олегу Андреевичу, коли альбом отправится в министерство, не дразнить собак и закончить рейс в Дакаре.

Откровенность на откровенность. Да и Стаса вспомнили, который совсем недавно, снова возвращаясь с ДВК, посетил своего экс-капитана. Словом, — дело давнее — рассказал я Вадиму Владимычу о “Ибадане Палм”, о Такоради и даже о пистолете и Липуне. То есть выложил всю подноготную. И как я просил в Конакри английского капитана не шибко распространяться обо мне “в свете” африканских событий.

— Кептен оказался джентльменом, — подтвердил Вадим Владимыч, — ни словом не обмолвился о “криминале”. Рассказал, как они тебя выловили, и этим и ограничился. Что до Стаса... ты ж его знаешь! Лишнего не скажет. Поэтому он никогда не упоминал о вашем давнем знакомстве, тем более о стычке в парке.

— Да, Стаc такой, — согласился я, и мы выпили за него.

Пора было прощаться. Я уезжал рано утром, а предстояло еще добраться до Лаврентьева, собрать вещи и потуже увязать разворошенный тюк с картинами. Вадим Владимыч просил писать ему. Я обещал. Наша переписка продолжалась вплоть до его смерти.

 

И волны лениво покачивали своими гребнями, и через сонную ширь океана Запад кивал Востоку, а сверху кивало солнце.

Герман Мелвилл

 

Главная морская книга подсказывала, что “признаками приближения урагана могут служить: 1. Появление зыби, идущей не от того направления, от которого дует или раньше дул ветер. Зыбь распространяется по всем направлениям от центра урагана и в открытом океане может наблюдаться на расстоянии до 600 миль. У берегов признаком приближения урагана может служить повышение уровня воды. 2. Быстрое падение давления примерно за сутки до появления ураганного ветра. 3. Появление перистых облаков, надвигающихся с той стороны, откуда приближается ураган, а позднее появление на горизонте и в той же стороне нагромождения ливневых облаков. 4. Необычный цвет неба (блестящее красное небо) при закате или восходе солнца, удушливая погода, затишье. 5. Частые и сильные электрические разряды. Из этих признаков более надежным является второй, остальные же могут наблюдаться или отсутствовать”.

Лучше бы они отсутствовали все и особенно второй!

Из Конакри убрались при сносном ветре. Назову его “брамсельным”, хотя стояли все — все! — паруса, и топсели, и бомбрамсель над “бабафигой” тоже достойно выполнял свою миссию. Танкер заправил нас в последний раз, забрал свою кишку и исчез с явным намерением еще раз смотаться в Гибралтар и наконец отовариться по-купечески. У них же валюта идет день за день, а у нас сколь изволят те самые, там сидящие, позолотить ручку.

Итак, курс на острова Зеленого мыса, которые не увидим. Пройдем западнее, потом минуем Азорскую “кухню погоды”, проскочив между островами Сан-Мигел и Терсейра, а там и пассаты подхватят и донесут до Британии.

И добрались. Почти добрались, а тут, нате вам, зыбь “не от того направления” и, главное, второй признак с хмуростью и облаками, которые надвигались, как полчища Чингисхана. Неприятности подтверждались и метеосводкой. Значит, надо рвать когти и под машиной, и под парусами. “Вовремя смыться!” — вот девиз дня, осуществить который в надлежащем темпе не получилось.

Обстоятельства! Ничего не попишешь. Для начала такой факт: доктор наш оказался на “Тропике”. Помогал тамошнему коллеге то ли кому-то что-то резать, то ли вправлять. Пока Егорцев и Шапиро копались в пациенте, у нас сдох двигун. “Тропик”, дабы ускорить движение, подал “Меридиану” братскую руку помощи и потащил на веревке в Ла-Манш, причем обе баркентины несли еще и паруса. В этой обстановке тропиканцы решили вернуть нам эскулапа.

На “Тропике” застопорили “болиндер” и выбрали втугую буксир, чтобы иметь скорость чуть большую, чем у нас. Видим, спустили шлюпку, в нее — Егорцева с чемоданчиком. Гребцы для верности перебросили через буксирный трос носовой фалинь, соорудив что-то вроде “серьги”, и начали грести к “Меридиану”.

У нашего борта планширь шлюпки попал под привальный брус, а баркентина нажала сверху, и плавсредство, как пресловутый баркас с шахматистами из знаменитого романа, не стало колебаться и перевернулось в полном согласии с законами физики. Старик доктор оказался самым прытким и первым успел вскочить на планширь. В последний момент, предшествующий оверкилю, за старостью последовала и молодость. Один лишь Жора Вознесенский оказался не на высоте положения, а значит, и планширя. Замешкался и очутился в воде. Шлюпку уже отнесло, и нас буксир уволок от нее и Жоры, поэтому курсант принял верное решение: догнал беглянку и взобрался на днище.

Пока мы хлопали ушами, тропиканцы действовали весьма шустро. Отдали буксир, сделали поворот фордевинд, потом оверштаг и подошли к шлюпке. На все про все ушло сорок минут. Стас вылез на привальный брус и, ухватив курсанта, как сказал Фокич, “за шкирятник”, извлек из соленой купели и передал на руки своим архангелам. Потом подняли и шлюпку. Лихо сработали, черти!

— Щас ему водочки поднесут. Меньше стакана Чудов не предложит! — позавидовал Медведь. — Да я б за стакан, да я...

— Заткнись! Ты бы!.. — осадил его Москаль. — Здесь тебе не озеро Тельмана, кольца нет, чтоб пришвартоваться.

Водочки Жора не получил. Чудов согрел его “доброй чаркой испанской малаги”, возведенной в квадрат. Нам, собственно, в ту пору было не до того. Пока выбирали капроновый канат, собственность “Тропика”, столь поспешно сброшенный в воду, Винцевич справился с неполадками и запустил “болиндер”, да и ветер усилился. Пришлось убрать верхние паруса — последовать примеру флагмана. Да и как не последовать? Горизонт на норд-весте на глазах превращался в задник некоего грозного спектакля, и баркентинам нужно было срочно покидать сцену, не предназначенную для них. У нас, к счастью, это получилось.

Британия заслонила учебные суда полуостровом Корнуэлл. Во мраке молнии блистали, как поется и как часто случается в жизни, но рассвет мы встретили у белых скал мыса Нидлс. Его клыки торчали у западной оконечности острова Уайт. Дальше начинался пролив Тэ-Солент, в котором крохотные баркентины разминулись с трехтрубной и громадной королевой Атлантики лайнером “Куин Мери”, из года в год повторявшей трагический путь “Титаника”, но без таранов айсбергов-вайсбергов-айзенбергов.

Мы проводили взглядом стремительно удалявшуюся “королеву” и в сопровождении черной грузной и пузатой шхуны, шедшей под единственным триселем, добрались до рейда города Каус и отдали якоря у северного берега острова Уайт и чуть ли не в устье реки Медины, перегороженной плотным частоколом желтых яхтенных мачт. Яхты! Их здесь тыщи! Самых разнообразных. Баркентины произвели фурор, среди здешних парусников произошло как бы смятение. Паруса заполнили округу. Нам оставалось только глазеть на них.

Глазеть глазели, но впереди Саутгемптон, позади почти тридцать суток в океане. Надо прихорашиваться. Метерс обошел судно на шлюпке, я приготовил “сметану” и кисти. Покраску начали с ходу и преуспели в этом: за полчаса до обеда я начал принимать инструмент и сливать во флягу остатки краски.

С “Тропика” просемафорили: почему до сих пор не поднят на фок-мачте аглицкий флаг? Батюшки, запамятовали! Вахтин, сунув в зубы конец флаг-фала, полез до клотика. В этот миг мы были атакованы катером киношников, примчавшимся из Саутгемптона. Они попытались взять баркентину на абордаж, однако не дремала и морская полиция. Их суденышко болталось поблизости, прерывая всякие контакты и с яхтсменами, и с репортерами, которые были вынуждены отступить, но не переставали стрекотать камерами.

После напряженной, иначе не скажешь, работы ребята переоделись в чистое, настроение, не совру, было праздничное, все словно бы ждали чего-то. И дождались! Из Кауса прибежал поместительный катер с приглашением мэра города посетить его владения и осмотреть Осборн-хаус, в прошлом резиденцию королевы Виктории, а ныне музей женщины, чье правление оставило в истории Англии так называемую “викторианскую эпоху”.

Вряд ли кого из нас интересовала эпоха и сама королева, но хотел бы я знать, кого не соблазнит прогулка по твердой земле после долгих дней в океане?! А новые впечатления, наконец! Когда видишь одни лишь мачты и только мачты, деревья и зелень рощ кажутся чудом природы. А разве не чудо — парк, окружавший строгое, без вычурности, здание Осборна, mу hаusе саstle королевы.

Каус поделен Мединой на две части. Апартамент в восточной. Высадились и — пехом. Приятный променад среди зелени, цветов и домиков, собранных в гармошку и похожих на торт “Лабиринт”. Саstlе распахнул двери. Вошли. Осборн. Возглас первый: “Хорошо жили, стервы!” Старичок гид понимающе улыбнулся (Вадим Владимыч был за толмача) и с сожалением сообщил, что часть покоев снимает американский адмирал из НАТО. Нам хватило и того, что осталось, а осталось более чем достаточно и для нескольких дней осмотра. Мы же промчались галопом по Европам.

Анфилады комнат. Без старичка мы заблудились бы в этой путанице спален, кабинетов, бильярдных, курительных и прочих помещений. Осборн не Зимний дворец. Это летняя резиденция монаршей семьи. Дача, но дача, отделанная с королевской роскошью. Индийский зал, к примеру, оформляли мастера индусы под присмотром Джона Локвуда Киплинга, папы знаменитого писателя. Папа долгое время был куратором музея в Лахоре и считался одним из лучших знатоков индийского искусства.

Всего увиденного не перечислить и не запомнить, но упомяну фарфоровую вазу с видами Петербурга — презент Queen Victoria by Тsаг Nicholas I of Russiа. Царский подарок!

Были в поместье и свои шесть соток. Их выделили царственным карапузам, выстроили на участке “швейцарский домик” о два этажа. В шале имелся камбуз с кухонными мини-принадлежностями, наверху спаленки, чтобы сами учились заправлять кроватки. У домика сарай с мини-сельхозинвентарем: и мы пахали!

Вернулись из гостей домой, когда мэр Уэста, а также Ист-Кауса заканчивал осмотр “Меридиана”. В виду отсутствия флагмана, эта честь, встретить и проводить городского голову, досталась Букину, и он не подкачал, ибо был создан для таких мероприятий.

Рано утром, когда зарозовела тридцатиметровая Флаг-Тауэр Осборн-Хауса и осветились кудряшки парка на мысе Олд-Касл, баркентины выбрали якоря и направились в Саутгемптон. И снова, как в Тэ-Соленте, мимо промчался гигантский лайнер. На этот раз — “Роттердам”. Он еще раз дал понять, что мы всего лишь лилипуты, попавшие в страну гулливеров.

У пристани Адмиралти на борт поднялся лоцман, сказавший, что стоянка нам приготовлена у одного из причалов Иннер-дока.

 

ПОРТ САУТГЕМПТОН (Southampton) расположен в вершине залива Саутгемптон-Уотер в месте впадения в него рек Итчен и Тест. Он является одним из главных портов Англии и доступен для больших океанских судов. Порт располагает множеством набережных, несколькими бассейнами и доками. К порту также относятся все ранее описанные пристани в заливе Саутгемптон-Уотер. К бассейнам и набережным ведут из залива углубленные фарватеры.

Лоция пролива Ла-Манш

 

Когда память возвращает меня в Саутгемптон, первым делом вспоминаются не достопримечательности города, а лимонные корки и белые лебеди на воде Иннер-дока. Становится грустно, а в чем причина, поди разберись. Может, от несовместимости мусора и белоснежных птиц на грязной воде. Возле замшелых свай и скучных серых пакгаузов, в окружении портальных кранов и всевозможного железа крупного порта не могли соседствовать сказка и повседневность. А они соседствовали, потому и запали в душу.

Времена Конрада давно миновали, поэтому и наше присутствие в доке выглядело чужеродным вкраплением остатков парусной романтики в торговую и прагматичную сущность дня. Дворянство морей — это “Куин Элизабет” по здешним меркам. Двухтрубный лайнер-гигант стоял не слишком далеко. Уже была обещана экскурсия на него, а пока мы исследовали город в окрестностях порта, постепенно расширяя “изученную” территорию.

Ладно, лебеди, корочки лимонные — запоздалая лирика, дань отзвучавшему времени и нынешнему состоянию ума. Запало — да, а теперь всплыло, как говорил красный мильтон, из безмозглого пространства. И если я рассиропился сейчас, то в давно прошедшем был настроен оптимистично, тем более в Саутгемптоне нам подвалило неожиданное счастье: не было ни гроша, да вдруг алтын! Оказывается, в Гибралтаре нам выдали лишь половину валюты, остальное приберегли для Англии, потому что, так решило начальство, негоже советскому моряку представлять СССР с пустым карманом. Карман, понятно, не оттягивало до колена, но все же мир стал куда приятнее и красивше. Даже порт с его причалами, шлюзами и прочей “бижутерией” выглядел уютно. “Корабль в доке, окруженный набережными и пакгаузами, похож на пленника, мечтающего о свободе”, — изрек Джозеф Конрад. Возможно, “Меридиан” и выглядел пленником, но мы расправили крылья. Даже Покровский смотрел сквозь пальцы на нашу вольницу, когда мы покидали порт чуть ли не строем, а в городе разбредались, компонуя группки по интересам, — вечером же эти группки снова возвращались под крыло своих опекунов, во избежание оргвыводов помпы.

Бродил и я. Группа — Москаль, Саня Ушаков и курсанты, которые не покидали нас и следовали по пятам: Володька Гришкевич, Толя Струков и другой Толя, Кухарев. Они были моими любимцами, но не любимчиками. Их девиз: если не я, то кто же? Накануне отхода из Кенига один из растяп утопил картонку с сорока банками сгущенки. Артельщик Москаль рыдал и не находил себе места. Рядом оказались водолазы, но они заломили цену — с ума сойти! И тогда Гришкевич и Струков, без труб, без барабанов, начали нырять в узкую щель между бортом и причалом. Глубина не ахти какая, зато вода хуже помоев, а на дне наслоения мазута и тины. Словом, не добыча жемчуга на острове Таити. И ведь нашли и достали, хотя ума не приложу, как это им удалось при нулевой видимости! С такими парнями можно и в разведку пойти, и в увольнение — не подведут.

В это же время случился казус на “Тропике”. Забавный, впрочем. Нагрянула к ним свора газетчиков и каких-то штатских, но шибко любопытных. Одним хотелось разоблачить русских шпиёнов, а другим — разоблачение осветить в прессе. Обшарили судно от киля до клотика, но секретных приборов не нашли. И вдруг в тамбуре кормового кубрика увидели нечто, зашитое досками. “А что у вас здесь?” — последовал вопрос. “А здесь у нас отопительный котелок, — последовал ответ капитана. — Зимы, знаете ли, в России холодные, вот и жжем уголек”.— “Ах, как интересно! Покажите!” — “Было бы что смотреть. Кусок чугуна с топкой и поддувалом”, — попытался отбрыкаться Вадим Владимыч, но эти пристали, как банный лист к попе: вынь да положь! Пришлось отодрать доски: смотрите, коли приспичило! Позырили великобританцы и поникли гордой головой, но сошли с борта бодро и весело: чего не сделает добрый русский посошок! Чудов — это Чудов!

У советских собственная гордость: на буржуйские лавки смотрим свысока. А вот в лавках пускаем слюни. Насчет слюней я, положим, загнул. По натуре я не барахольщик, но был вынужден прибарахлиться, чтобы выглядеть поприличнее, когда поедем в Лондон и Портсмут, о чем уже шли разговоры. На “Куин Элизабет” тоже не попрешься в старых обносках...

Слово и дело! А началось с пустячка. Углядел в лавке зажим для галстука с парусником в брошке. Где брошка, там и галстук, где галстук, там и рубашка из белого нейлона, а к ней — нечто серое и пушистое, типа пуловера на молнии, и, наконец, плащ-болонья. Добил мою валюту артельщик. Москаль надоумил заказать у шипшандлера чего-нибудь спиртного с колоссальной скидкой. Бутыль шотландского виски за восемь шиллингов? Да, всего-то! Гм... Впереди отпуск, Москва... Надо бы пустить пыль в глаза своим корешам. И я заказал четыре виски, бутылку джина и блок “Кемела”. Погибать, так с Бахусом!

Напялить обнову пришлось уже на следующий день, когда был объявлен поход на знаменитый лайнер. Москалю пришлось вернуться с трапа: шипшандлер привез заказы. Коробки и личное достояние артельщика, десятилитровая жестянка спирта, были упрятаны в каптерку и опечатаны. Использовать продукт разрешалось только за пределами порта, в море, —закон суров, но справедлив.

От встречи с “королевой” ждали всяких чудес. Слишком прославлены оба лайнера, слишком много писалось о них в газетах и книжках. “Куин Мери” — старшая сестра, но младшая, “Куин Элизабет”, превосходит ее по многим статьям. Взять хотя бы размеры: длина — 314 метров, ширина — 36, осадка — 12, да и впряжен в нее целый табун “лошадок” числом аж двести тысяч. Оба лайнера достигли почтенного возраста, ибо сошли со стапелей еще в предвоенные годы, но все еще верой и правдой служили компании “Кунард Стимшип” и толстосумам, способным оплатить путешествие через океан с елико возможными удобствами.

Чем ближе лайнер, тем шире наши глаза. Наконец он навис над нами высоченным черным отвесом. Скала. Не гибралтарская, но... гм, тоже подходяще. Шлюпки белеют черт-те на какой высоте, глянешь на эти белоснежные глыбы — кепчонка свалится. Громадина! Все остальное, что рядом и поблизости, — мелочи жизни.

У пассажирского лацпорта нас поджидал вахтенный офицер. Первым делом (чтобы сделать нам приятное?) он сообщил, что “четверка ваших солдат, покоривших на барже Тихий океан, хотя при этом им пришлось съесть гармошку и кое-что из судового инвентаря, добиралась из Штатов до французского Шербура на “Куин Мери”, но и наш лайнер счел бы за честь принять отважных парней для незабываемого путешествия через Атлантику”.

Пока мы осматривались в просторном холле, офицер, покончив с “приятным”, перешел к полезным сведениям о своем турбоходе: у него четырнадцать палуб и тридцать пять лифтов, судно освещают тридцать тысяч электрических ламп, для чего проложено триста двадцать пять миль электрических проводов.

От лифта мы отказались. Что нам лифт, если ноги привыкли к вантам? Бодро топаем по тра... по лестницам, топаем по коврам, мимо инкрустированных переборок и картин. Теряем ощущение судна как плавучего объекта: такое, кажется, можно встретить только на берегу в роскошном отеле. Да, это плавучий город, способный передвигаться со скоростью курьерского поезда. Расстояние от Шербура до Нью-Йорка он преодолевает за неполных пять суток. Там — буфеты, сям — бары и магазины, два кинотеатра на пятьсот, говоря нашим казенным языком, посадочных мест каждый. Для таких богатырей (кивок с улыбкой в сторону Стаса и Пети) целиком отдана одна из палуб, где имеется три гимнастических зала. Что еще? Все, что угодно! Лишь бы позволил кошелек! Два плавательных бассейна с песчаными пляжами, турецкие бани, сад-оранжерея — мы с удовольствием потрогали листочки, игровая палуба для детей и собственная газета. Для желающих подкрепиться — огромный ресторан на семьсот все тех же посадочных мест, а в нем уже готовый к “отплытию” — огромный торт, изображающий “Куин Элизабет”. Камбуз нам тоже показали: завод! Котлы, трубопроводы, сталь и никель, вентили, рукоятки, рычаги и задвижки.

Экскурсия закончилась в ходовой рубке — святая святых лайнера, громадной, как футбольное поле, и забитой всевозможными навигационными приборами. Узкие крылья мостика, выставленные вправо и влево, точно усы, следка выступали за борта, что, при огромных размерах судна, помогало при швартовке. На “Куин Мери” “усы” заканчивались крытой кабиной. Тамошние “усы” были еще длиннее, судя по фотографии, подаренной мне Винцевичем: на трехтрубной королеве они побывали в прошлом рейсе во время такой же экскурсии.

День оказался богатым на зрелища. Возвращение не обошлось без нового: в Эмпресс-доке мы наткнулись на съемки фильма о злополучном “Титанике”. По крайней мере, так назывался пароход, стоявший у причала, хотя стену пакгауза украшал щит с надписью “NEW YORK PIER № 3”. Может, режиссер мудрил с новой версией и эти дамы в кринолинах, с зонтиками, мужчины в канотье и прочие джентльмены возвращались в Европу, не пережив ужасов, выпавших на долю настоящего “Титаника”? Не знаю, не ведаю. Трещали камеры, режиссер метался в толпе и размахивал рупором, к трапу то и дело подъезжали, пукая вонючими выхлопами, открытые и допотоптые “кары”.

Потный толстяк Шапиро, доктор с “Тропика”, полез в толпу с фотоаппаратом. Его чуть не затоптали усердные статисты, да к тому же этот растяпа едва не попал под колеса драндулета. Налетели ассистенты — собирались, кажись, по шее надавать, но Стас оказался проворнее и вырвал эскулапа из рук кровожадных.

Сколько раз вспоминал я в рейсе бесподобного деда Маркела? Бессчетно. Нет его. Исчез с горизонта. Остались от Маркела Ермолаевича огрызки латыни. Одни — в блокноте, другие увязли в памяти. Жаль расставаться с такими людьми, но жизнь сводит и разводит, оставляя в памяти благодарность судьбе за их присутствие рядом с тобой. Было в старом Маркеле редкостное обаяние, которое начисто отсутствовало у нашего кепа, доктора Егорцева или того же Шапиро. Правда, я плохо знал его и лишь удивлялся, как и почему он оказался на паруснике. Зачем — другое дело. По-моему, он изрядно приторговывал после рейса. Кстати, по поводу обаяния отлично сказал Сергей Довлатов: “Вообще я заметил, что человеческое обаяние истребить довольно трудно. Куда труднее, чем разум, принципы или убеждения. Иногда десятилетия партийной работы оказываются бессильны. Честь, бывает, полностью утрачена, но обаяние сохранилось. Я даже знал, представьте себе, обаятельного начальника тюрьмы в Мордовии...”

Насчет начальника тюрьмы — верю, причем охотно. Почему Ефим-с-Наумом прилепился к Сэру Тоби, пройдохе и разгильдяю першей статьи? Обаяние! Его у боцмана было в избытке, как и у матершинника Васьки Неудахина. Или взять Колю Клопова — тоже обладал. Все персонажи далеки от идеала, какой предлагает классическая советская соцлитература, но тянет к ним, а не к идеалу! Может, и Шапиро, ежели хорошо разобраться, тоже не чужд обаяния, хотя и не в той степени, как, например, Москаль, штурман наш Попов или ядовитый Винцевич. Эти, такие непохожие, так и брызжут им! Или, скорее, сочатся.

С такими мыслями, возникшими при свете софитов, силящихся

переплюнуть солнце, тянулся я за нашей компанией в Иннер-док. Нагулялись! Хотелось жрать. Я бы сейчас с удовольствием вонзил зубы в борт “королевы”, построенной из теста и взбитых сливок. Почему-то именно она вспоминалась чаще всего. А все потому, что давно не рассуждал, как сейчас, на отвлеченные темы. Постоянно был занят работой, курсантами, альбомом, а тут — на тебе: прорвало! Будто в живую воду окунулся и начал сравнивать быт прежний, промысловый, и быт нынешний, учебно-парусный.

На баркентине нас поджидал кап-раз Покровский. Оглядев придирчивым взглядом “стройные ряды” курсантов, он возвестил, что завтра едем в Портсмут на военно-морскую базу, где стоит в сухом доке реликвия английского флота — флагманский линкор адмирала Горацио Нельсона “Виктори”, и призвал всех особенно тщательно подготовиться к визиту в смысле внешности.

 

ГОРОД ПОРТСМУТ (Роrtsmouth) расположен на острове Портси. С северо-запада к нему примыкает город Портси (Рогtsоа) с большим пригородом Лендпорт (Lапdрогt). С юго-востока с городом Портсмут соединяется город Саутси (Southsea). Все эти города, расположенные на восточной стороне бухты Портсмут-Харбор, составляют один большой город с населением 233 500 человек (1951 г.)

Лоция пролива Ла-Манш

 

Если не изменяет память, то с адмиралом Нельсоном меня познакомил фильм “Леди Гамильтон”. Позже попалось на глаза описание Трафальгарского сражения. Там и там присутствовал линейный корабль “Виктори”, и я, что естественно, горел желанием взглянуть на прославленный корабль. Фокич не горел, зато горел Метерс, но боцман и подшкипер не могли одновременно покинуть судно, поэтому Фокича и воткнули бдить за порядком на палубе, хотя “эта микстура” пришлась ему не по вкусу.

— Люблю поход, сказал комбат, садясь в свою машину, ..... ты в рот, сказал солдат, взвалив мешок на спину, — напутствовал нас Цуркан, провожая до автобуса.

— Жаль, Фокич, ты не курсант! Воткнул бы тебе пяток нарядов, враз бы забыл, как языком мусорить! — постращал капитан матроса “першего классу”, который с незамутненной улыбкой выслушал “страшилку”, подтянул штаны и зашагал к трапу.

Автобусы фыркнули ему вслед и покатили из порта.

С холма на холм, с холма на холм, мимо рощ и рощиц, мимо уютных ферм, крытых тростником, но с изощренной выдумкой и так ровно и аккуратно, что деревенские домики-усадьбы выглядели творениями городского зодчества, а не примитивными строениями поселян. А какие хряки и бугаи бродили за изгородями! Хавроньи и дебелые коровы должны быть благодарны судьбе за таких мужиков, у которых все было на месте и все высшей пробы.

Между тем автобус скатился на равнину, промчался мимо болотистой речушки, в которой сиротливо ржавела накренившаяся субмарина, и оказался в городе. Когда-то в нем практиковал молодой врач Артур Конан Дойл, а неподалеку, в магазине, служил другой, тоже молодой и тоже еще безвестный, человек по имени Герберт Уэллс.

Покрытая брусчаткой дорога, смоченная коротким дождем, бежала вниз и наконец уперлась в решетку чугунных ворот, за которыми в автобус вскочил юный черноволосый офицер.

— Здравствуйте! — улыбнулся он. — Я вас приветствую от лица командования и офицеров базы Портсмут! Зовите меня Дермонтом Йованычем. Русский я понимаю очень хорошо. Здесь я нахожусь… Как это у вас говорят? На пере-подготовке. Да. А там, где служе... служу, мне давал уроки граф Сологуб.

— Ну, никуда не деться от Иванов... — шепнул мне Вахтин, когда автобус начал закладывать виражи по территории базы.

— Ты-то у нас не Иван, а... а пан Левка, — ухмыльнулся Москаль.

— П-почему пан Левка?! — изумился Вахтин.

— А ты глянь на свою рожу — чистый махновец! У батьки убивец был, Левкей звали. Ты — копия.

— А сам, а сам...

— Хватит вам! — остановил кеп назревавшую ссору. — Нашли время лаяться.

Однако крещение свершилось, и на палубу “Виктори” Толька поднялся уже паном Левкой, хотя еще не догадывался об этом.

Офицер не оставил нас, но, передав с рук на руки капралу морской пехоты, пребывал поблизости в роли толмача. А капрал, предупредив первым делом, что фотографировать запрещено, все права на это закуплены на корню какой-то фирмой, повел толпу просторной палубой к месту, где выстрелом из мушкета с марса французского корабля был смертельно ранен адмирал Нельсон.

Медная пластинка с соответствующей надписью привинчена к доскам палубы между грот и бизань мачтами.

— Первая пуля ранила меня, а втор-рая пуля... — шепнул Вахтин, державшийся возле меня, но тут же и юркнувший к огромному двойному штурвалу, стоявшему перед входом в надстройку, где обитали офицеры и адмирал. Букин призвал его к порядку и вернул на место, а капрал скупо поведал, что раненого Нельсона перенесли вниз на орудийную палубу, и, не глядя на нас, шагнул к трапу.

Ряды пушек выглядывали в открытые порты. Макеты. Ветхий корабль не выдержал бы тяжести настоящих. По той же причине якоря линкора лежали на асфальте у кромки сухого дока, в котором стоял “Виктори”.

Красив старый ветеран! Высоченные мачты с огромными марсовыми площадками (на них в сражении сидели стрелки) нетрудно представить в пышном обрамлении парусов. Сейчас их нет, реи голые, но полощется на корме адмиральский флаг, а на мачте поднят сигнал, которым Нельсон известил о начале Трафальгарского сражения: “Англия ожидает, что каждый выполнит свой долг”. Дермонт Иванович пояснил, что когда “Виктори” был поставлен на прикол, сигнал набрали в современном исполнении. Только через много лет кто-то заметил ошибку, и нынешние флаги заменили на те, которыми пользовался Нельсон.

Затем нам прочли краткую историю корабля, снабдив ее техническими характеристиками.

“VIСТОRУ” был построен в середине XVII века и отличился в первом же сражении, когда во главе четырнадцати фрегатов разгромил испанскую эскадру из двадцати семи кораблей. Затем судьба отвернулась от него. Линкор был превращен в плавучую тюрьму. Однако Нельсон вспомнил о нем, сделал своим флагманом и прославил в битве при Трафальгаре. Далее следовала долгая служба, но в 1869 году корабль вычеркнули из списков флота Ее Величества. Решение реставрировать “Виктори” и превратить в музей было принято в 1922 году. По словам капрала, все время подававшего реплики, с тех пор и продолжается затянувшееся восстановление: слишком мизерны суммы, выделяемые на ремонт ветерана.

Нам и сейчас не разрешили спуститься в трюмы и на нижние палубы, где копошились рабочие. Для посетителей открыт только орлоп-дек первого яруса, откуда можно пройти в каюту, где умер адмирал. А что до характеристик, то они таковы: водоизмещение — 3100 тонн, площадь парусов — 3000 квадратных метров, экипаж линкора — 850 моряков, а с морской пехотой около двух тысяч, вооружение — 102 пушки, длина корпуса — 70 метров.

Еще на причале нас поразил огромный бушприт, равный половине длины линкора. У нынешних парусников он все-таки только рудимент, необходимый для выноса штагов и небольших парусов. Бушприт “Виктори” нес иную нагрузку. Это и тяжелый блинда-рей с одноименным парусом, да и кливера, игравшие существенную роль в боевой маневренности корабля, значительно превосходили размерами нынешние “носовые платки”. Так же длинны были и реи, снабженные лисель-спиртами для постановки боковых парусов — лиселей, что делало их очень внушительными.

Кроме каюты, в которой умер адмирал, на орлоп-деке показывают еще две достопримечательности. Сначала — камбуз. Он так мал, что лишь слегка превышает размерами владения Николая Мартыновича и Миши Михайлова. Если учесть, что основной пищей морякам служили сухари и солонина, то и этих метражей более чем достаточно.

Затем капрал подвел нас к кабестану, которым “выхаживали” тяжелые якоря. Рядом висели скрипка и плеть. Противоестественное соседство объяснялось просто. Когда матросы, выбирая якорь, кружили вокруг кабестана и налегали грудью на вымбовки, скрипач, сидевший на маковке огромного шпиля, задавал музыкой нужный темп. Ему и подчинялись, а тех, кто не подчинялся, охаживали плетью.

Осмотр корабля закончился в личных покоях адмирала Нельсона. Обставлены по-спартански. Стол. Стулья. Кровать с пологом, украшенным вышивкой леди Гамильтон, женой английского посла в Неаполитанском королевстве и подругой одноглазого адмирала. Личных вещей здесь нет. Они собраны в здании музея, расположенного поблизости, куда нас повели на закуску. Прежде чем проститься с нашим чичероне, я протянул ему купленную здесь же открытку и попросил черкнуть пиру строк “на память”.

Лейтенант достал вечное перо и начертил по-русски: “Желаю Вам счастливого пути и надеюсь, что все будет хорошо с Вами. Сопровождающий Дермонт Иванович”. “Сопровождающий” — приблизительная расшифровка единственного английского слова, написанного к тому же мелко и неразборчиво. Возможно, оно означает что-то другое на родном языке нашего гида, то ли действительно строевого офицера, то ли приставленного к нам “кэгэбиста”. Как бы то ни было, но в тот же день я получил второй автограф, с теми же, в сущности, пожеланиями.

Вернувшись из Портсмута, я валялся в кубрике с книжкой Джемса Кука. Чтение не давалось. Мысли были заняты недавней поездкой и пребыванием в Саутгемптоне в целом. Лезли в голову какие-то мелочи, детали и отдельные эпизоды. Ну хотя бы памятник механикам “Титаника”, у которого мы появились в сопровождении курсантов. Вокруг парк, на травке, под кущами, возлежат парочки. Саня Ушаков целит туда и сюда объективом фотоаппарата, курсачи нашли собеседниц — местных школьниц, правда, весьма зрелого вида, и чирикают с ними на скамейке, упражняясь в разговорном инглиш, я пытаюсь скарандашить памятник и его крылатую деву с венком в распростертых руках. Москаль разглядывает черные рельефы на полукруглом постаменте. На них — кочегары и другие герои низов, сгинувшие в пучине вместе со своей преисподней. Вспоминая все это, я думал о том, что “Титаник” уходил в первый и последний рейс из Саутгемптона, возможно, из Эмпресс-дока, где сейчас создавался очередной фильм, повествующий о гибели многих и многих путешественников. Но почему в таком случае появилась та вывеска — “Нью-Йорк Пирс № 3”?

Нда, печальнее нет повести на свете… Сколько ни думай, ответа нет. Отложив капитана Кука, я поднялся на палубу и узрел с полубака юную парочку: он и она, по возрасту — подростки, сидели на асфальте, привалившись спинами к стене пакгауза. Паренек рисовал, поглядывая на “Меридиан”, девчонка сосредоточенно следила за движением его карандаша и, видимо, сравнивала натуру с изображением. Коллега! Это меня заинтриговало. Пойти взглянуть? А почему бы и нет?

Нет, паренек, если только он не был абстракционистом, талантом не блистал. У него получалось именно то, о чем вздыхала наша соотечественница в Конакри: корыто, бревна в сучках и палки. А вот альбом был хорош! Я попросил его и карандаш, присел рядом и с удовольствием повозюкал грифелем. Поставил подпись, число и вручил рисунок хозяину.

Сказать, что они были ошарашены, значит, ничего не сказать. Поэтому выскажусь более скромно: были весьма удивлены. А мне хотелось пропеть: зачем вы, девушки, боитесь костюма черного сукна... то есть синего хабэ, а может быть, под ним таится рука художника — тэ. дэ. Словом, и т.д. Это я им и объяснял, сколь мог и как мог, а затем пригласил на баркентину. Провел от кормы до носа, все показал, объяснил — понятливыми оказались, вдобавок завзятыми яхтсменами. Экскурсия закончилась в кубрике, где я снова удивил гостей, показав “Плавание на “Индевре” с портретом их знаменитого соотечественника в парике и мундире. Вот тогда паренек забрал у меня книгу и написал на форзаце: “То Мiсhе1е with а11 оur good wiches for а рlеаsаnt уourney Bасk tо Russia. Jwill соmе sоmеtime to see you. Реmy — Dаvid”.

Конечно, приятно, когда тебе желают счастливого плавания и благополучного возвращения в Россию, приятно и то, что тебя снова хотят увидеть, но… Остались только эта книга и эти строчки, набросанные торопливой рукой. Осталось и непонимание того, почему синяя матросская роба сменила кисть и карандаш. Зря показал им рисунки и пару этюдов: прежнее объяснение вроде бы их удовлетворило, а демонстрация “произведений” вновь вернула брата и сестру, а они были ими, на прежние позиции.

Я проводил их, а возвращаясь на судно, убедился, что день встреч на этом не закончился. У трапа благообразный мужчина в добротном костюме разговаривал с вахтенным курсантом. Говорили по-русски.

— А что из себя представляет “Доринго? — спрашивал курсант у незнакомого дяденьки.

— До того, как Вульворт купил “Доринго” и перестроил в прогулочную яхту, она была исландским траулером.

— Неужели Вульворт не мог построить для себя новую яхту?

— Миллиардеры не отчитываются в своих поступках, — улыбнулся незнакомец. — А судно-то было новехоньким, и, главное, очень мореходным. Отделали его, как игрушку. Берет всего восемь пассажиров. У каждого свои апартаменты, есть плавательный бассейн — поди признай в нем траулер!

— Товарищ подшкипер, — обратился ко мне вахтенный, — это старпом с американской яхты мистер Славутич.

— Чего же вы стоите на причале? — упрекнул я его. — Доложите вахтенному штурману и проводите гостя на судно.

Курсант нажал кнопку звонка — появился Евгений Попов. Прогулка по судну оказалась чисто символической. Русскоязычного янки прежде всего интересовало общение с людьми. Он родился в Штатах, но имел славянские корни: мать — русская, отец — югослав. Его дети тоже владели русским не хуже отца. Язык, как пояснил Славутич, передавался у них по наследству.

— Я порой путаюсь лишь в морской терминологии, — сказал он. — У нас почти нет ваших специальных пособий. Зато я собрал солидную фонотеку русских и советских песен, а также приличную библиотеку.

Осмотрев баркентину, Славутич поделился с Поповым и с компанией, что сопровождала его, кое-какими мыслями.

— Меня всегда интересовала проблема морского обучения в России. Какие-то учебники у меня все-таки имеются. Есть даже правила поступления в ваши морские каллиджи. Что меня поражает, так это большое количество парусных судов в вашей стране. У нас, к сожаление, единственный и старенький “Игл”.

— А велика ли разница в системах обучения? — поинтересовался штурман.

— Трудно сказать... Я ведь не знаю внутренней структуры ваших учебных заведений. Слышал, что у вас есть заочное обучение. Что-то подобное существует и у нас. Человек самостоятельно проходит весь курс и разом сдает экзамены по всем предметам. Сразу на диплом. Сколько вы на это потратите времени, значения не имеет. Хоть год, хоть пять. Зато имеется одно “но”. Допустим, вы держите экзамен на штурмана и не сдаете его. Через год вам снова позволят экзаменоваться, но спрос теперь строже — вы уже на заметке. Если опять не сдадите, у вас остается последняя, третья, попытка. Если не повезет и на этот раз, к экзаменам вас больше не допустят.

Он уехал, завернув в газету книжку “Подвиг “Сибирякова”. В ней рассказывалось о том, как слабовооруженный ледокольный пароход, защищая Диксон, вступил в бой с фашистским линкором. Ничего лучшего у меня не нашлось, но, кажется, чиф остался доволен подарком. Славутич еще раз приехал из Портсмута, где стояла “Доринго”, и разыскал меня, чтобы вручить ответный подарок — рында-булинь для судового колокола. Знатная вещь, украшенная кнопами и мусингами, да и заплетенная тоже очень знатно. Один конец для “Меридиана”, второй предназначался “Тропику”. Стас сразу же приспособил его к делу, а я... я свой зажилил, хранил в неприкосновенности все эти годы. Он и сейчас у меня, как память о давних встречах.

На сей раз беседа велась более непринужденно. Мы попросили его рассказать, как живут и работают американские моряки.

— С работой нынче туго, — ответил старпом. — Стабильны только пассажирские линии, но попасть на линию трудно. Там крепко держатся за место. Перед “Доринго” я плавал на другой частной яхте. Представьте себе, одиннадцать матросов — и все капитаны дальнего плавания! “Доринго” тоже не сахар. Я получаю шестьсот долларов в месяц, плюс сорок надбавки. Одна треть уходит на выплату кредита за дом, тысячу долларов плачу за обучение дочери в каллидже. А прочие расходы? Дома мне почти не приходится бывать.

— Если так обстоят дела у старпомов, — встрял в разговор Вахтин, — то каково приходится матросам?

— А так и приходится, — поскучнел Славутич. — Вот я — чифмейт. Нанимаю матроса и первым делом сам беру ведро, мыло и щетку, чтобы показать новичку, как нужно работать. Через несколько дней или увольняю его, или оставляю на судне. Я вынужден уволить его, иначе уволят меня. Когда хозяин и гости проснутся, яхта должна блестеть от киля до клотика. У нас только один штурман, поэтому мы с капитаном несем ходовую вахту. Спать приходится урывками, когда придется, а иной раз и вовсе обходиться без сна.

— Получается... — Бахтин наморщил лоб, — что матросам живется легче, чем офицерам?

— У каждого свои проблемы, — пожал плечами “лектор”. — У матросов тоже конкуренция. Скажем, Боб умеет что-то, чего не умеет Джек. И уж Боб, будьте уверены, постарается сохранить при себе это “что-то”, как и любые профессиональные секреты и навыки. Если дело дойдет до увольнения, то первым уйдет тот, кто меньше умеет и знает.

Разговор продолжался еще некоторое время, но Славутич торопился: капитан считал, что он лечит в Саутгемптоне зубы. С восторгом вспоминая ансамбль Моисеева (ночь просидел в машине, чтобы купить билет), припомнил несколько советских фильмов, которые шли в его городке близ Нью-Йорка, населенном в основном выходцами из России, распрощался и уехал.

 

Вестминстер возникает сквозь туман —

Величественно гордое виденье,

— И кажется, что слава многих лет

Покоится на нем, как лунный свет.

Кажется, Байрон, не помню.

 

Хорошо думается о всякой всячине, когда колеса автобуса стремительно разматывают шуршащие километры дороги. Шоссе пустынно в этот утренний час, и водитель жмет на всю железку под безоблачным небом, между кудрявых холмов, залитых солнцем. Нам часто говорили, что русские парусники привезли на британские берега хорошую погоду. Пока она держится на уровне мировых стандартов, и это делает поездку особенно приятной.

О чем я думал? О лекциях профессора Чегодаева. В институте он читал нам историю западного искусства, и мне почему-то запомнилось все, что он рассказывая о готической архитектуре, с ее вертикалями, устремленными в небеса и не имеющими ничего общего со скромной и неповторимой красотой белой церкви Покрова на Нерли, олицетворяющей Россию. Я видел ее однажды — одинокую на зеленой поляне в соседстве берез, но сейчас, когда прошлое было только сном, оставшимся по другую сторону “железного занавеса”, жаждал увидеть Вестминстерское аббатство, другие приметы Англии — родины Роя Россела, Тони, Дуги и Роберта-работяги. И Роберта Бернса, правда, воспевшего Шотландию, которая всегда была для меня, чего уж скрывать, только частью Великобритании. А если и… гм, отдельной страной, то страной того же Бернса, Роберта Стивенсона и Вальтера Скотта, то есть явлением литературного порядка.

Нынешняя поездка организована Обществом англо-советской дружбы. Нас сопровождали его функционеры — муж и жена, местные коммунисты. А мы глазели на просторы их родины чудесной, закаляясь в битве и труде. Вернемся к себе, задернем занавеску, и станет сном и эта дорога, и попутные городишки с пабами и петухами над ними вместо вывесок, и прочие приметы здешнего образа жизни, близкого здешним коммунистам и чуждого нашим, посконно-кондовым. Нда, у страха глаза велики...

Супруги встрепенулись: въезжаем в Лондон! Мы прилипли к окнам, а верные ленинцы сообщили, что едем в советское посольство за цветами, — они обещаны, — которые возложим к надгробию автора “призрака”, что бродит, неприкаянный, по Европе, но обрел реальную плоть в стране гипербореев.

Лондон возник незаметно, прирастая небольшими городками и пригородами. А потом замелькало: густая листва Ричмонд-парка, Портсмут-роад, мутные воды Темзы под мостом Путни. За рекой лабиринт улиц закрутил, завертел автобус и наконец вытолкнул на Грин-стрит, улицу посольских особняков.

В посольство ушли капитаны и коммунисты. Нас оставили возле ворот, бросили, как сирот, подле автобуса, предупредив: ни шагу назад, ни шагу вперед, влево-вправо не ходить, ничего не говорить, тот, кто сделал этот шаг, тот изменник и дурак.

Конечно, моя ирония более поздней закваски. Знал в ту пору, кто больше матери-истории ценен, поэтому визит на Хайгетское кладбище к могиле основополжника и предтечи воспринимался, как нечто само собой разумеющееся. Цветы к подножию пьедестала, на котором торчит бородатая голова, тоже казались делом почтенным и нужным. Даже надпись, не “Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Карл Маркс”, а другая: “Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его”, выглядела откровением, жизненным кредо, осуществленным... только теперь. Живем в измененном и неузнаваемом мире, многое воспринимаем иначе, вкладываем иной смысл во многие истины, казавшиеся доселе чем-то вроде священной коровы индусов.

Выполнив священный долг каждого советского человека, волею судеб оказавшегося в Лондоне, мы погрузились в автобус и покатили с зеленого Хайгетского холма. Оставили Карла Маркса в гордом одиночестве маячить на фоне мрачного кирпичного здания, похожего на тюрягу, возможно, по причине оконных решеток. Пусть он, насупившись с высоты корнуэльского гранита, думает о высоких материях, мы же будем — о бренном, о том, что нас ждет в центре столицы могучей империи, чьи владения начали уменьшаться, подобно “шагреневой коже”.

Чопорная Оксфорд-стрит сразу втянула автобус в нескончаемую лавину машин. Возникло ощущение, что время разом отформовало улицу, навсегда придав ей незыблемый вид материального воплощения той самой викторианской эпохи, которая сурово взирает сквозь чугунный орнамент решеток, блестит в тусклой позолоте банковских вывесок, мелькает в вычурной лепнине старых зданий, а массивные часы с торопливым Меркурием на макушке, кажется, отстукивают горечь утрат и сожаление по канувшим в прошлое имперским амбициям одряхлевших Форсайтов.

Кстати, именно “Сага” Джона Голсуорси скрывалась в темных подъездах Реджент-стрит, Пикадилли и Хаймаркет, а бронзовые львы, окружавшие подножие колонны Нельсона на Трафальгар-сквере, напоминали, что возле них бродил несчастный Босини, доведенный до отчаяния любовью к Ирен и преследованием Сомса.

Именно так, литературно, интерпретировалось мною все, что проносилось за окном; интерпретировалось оторопью неверия, что меня-таки занесло в места, которые грезились под монотонный голос Чегодаева; грезились до того, что хотелось прикончить прокисшее лекционное время; прикончить, убить и бежать с Жекей и Хвалей на Абельмановскую, хватить косушку и проснуться. А сон-то, выходит, сбылся!

Сбылся. Автобус высадил нас у Национальной галереи над плоской чашей Трафальгар-сквера. В нее и спустились. Бронзовый Нельсон взирал с колонны на людской муравейник и на полчища голубей, что садятся на плечи прохожих, бесстрашно чистят перья на задумчивых львах, какают на голову адмирала Непира, восседают на мольберте старушки-акварелистки, бесстрашной, как и голуби, в самом центре снующей толпы.

Да, такие вот, как говорится, коллизии.

И не только бабушка, божий одуванчик, пыталась воспроизвести действительность методом соцреализма. На паперти, возле Национальней галереи, два живописца выставили свои “видики” и, чтобы привлечь к ним внимание, изобразили пастелью прямо на асфальте героев-космонавтов Гагарина и Титова. Я стоял возле них минут пять, а они, не обращая внимания на пешеходов, дорисовывали вокруг голов цветистый космос, ракеты и серпантин орбит.

Оно и понятно! Еще в Гибралтаре, когда я присел отдохнуть на скамейку возле почтенного мистера Икс, он, узнав во мне совьет сейлора, подал газету из метрополии. Кажется, это была “Дейли телеграф”. На первой странице — большой портрет улыбающегося космонавта № 1. Газету я получил в дар, но курсанты ее “зачитали”. Наверняка это проделка Ковалева. Он и в Трафальгар-сквере нашел молоденьких любительниц поболтать. Что ему архитектурные красоты!

Ковалев — моя группа. Я призвал его к порядку, кликнул остальных и повел выводок к Сент-Джеймскому дворцу. Там уже околачивались Москаль и Сан Саныч, торчали возле гренадера в блестящем колпаке с громадным тряпичным плюмажем, высоких ботфортах, при портупее и с клинком у плеча.

Господи, и эти туда же! Сопровождают премилую фрау из Гамбурга, что ли. Немка пыталась вывести солдата из служебного столбняка, крутила зонтиком возле лица, чуть ли не в нос тыкала, но долг есть долг: воин, не моргая, пялил зенки в пространство, а легкая улыбка все же скользила по устам, продавливала ямочки на юных ланитах. Сан Саныч сунул мне фотоаппарат: запечатли! Исполнил. Фрау слева, Ушаков справа, гренадер между ними: по моде подстрижен, а взгляд неподвижен.

Между прочим, эта песенка Вильки Гонта пользовалась успехом у курсачей, и я, втихаря, конечно, часто включал магнитофон:

 

Покойник плясал на столе,

В изящном, из кружев, белье,

по моде подстрижен,

а взгляд неподвижен.

 

У Букингемского дверца молодцы в красных мундирах, синих штанах и лохматых медвежьих шапках отгородились от наглых туристов чугунной оградой просторного двора. Мраморная королева Виктория — многофигурный ансамбль памятника высился напротив ворот — с улыбкой Моны Лизы наблюдала за эволюционным топтаньем своей гвардии и, верно, думала: “О, времена! О, нравы!” Но размышления ее вызваны были, наверное, не эволюциями викторианской гвардии, маршировавшей под окнами дворца, а поведением любопытных, которые, ухватившись за прутья решетки, пялились с вожделением охотников на солдат, недоступных их шуточкам.

Далее... Калейдоскоп улиц и переулков. И вот наконец Вестминстерское аббатство и его собор. Еще светло, но тень сумерек уже опускается на готическую вычурность башен, карнизов, узких стрельчатых окон и прочих вертикалей. Та еще картина! Смотрю, задрав голову, но вдруг английскую, несколько спесивую, прелесть заслоняют скромные стены храма на Нерли, простенькая маковка под выцветшим ситцем неба, тоже несущая на себе тяжесть веков. Если “лунный свет” покоится на этом старичке уже семьсот лет, то и нашей реликвии никак не меньше.

Однако автобус подан — пора возвращаться.

И снова шоссе. Летит во тьму автобус, взрывая светом фар темные улицы придорожных селений.

— Спойте, ребята, что-нибудь наше, — оборачивается Чудов к темному салону, в котором белеют лица и голубеют воротники форменок. — Аккордеон у Куликова молчит весь день, а наши английские товарищи просят спеть русскую песню.

Куликов с готовностью растягивает меха. Остальные тоже рады стряхнуть сонную дорожную одурь. Не знаю, слышало ли раньше это ночное английское шоссе русские песни? И не столь важно, если не слышало, но пели курсанты от души. Сначала, блюдя традицию, выдали “Катюшу”, потом “Ермака” и “Бродягу”, что-то еще и еще — разохотились! Но англичанам, Рону и Кэтлин Бойс, пение, видно, понравилось. Так ведь от души пелось, от сердца! Дали команду, и автобус зарулил к пабу в каком-то безвестном городке.

В пабе никого. За стойкой клюет носом хозяин, а тут — толпа! Оживился, заулыбался, расцвел. Рон этот предупредил, чтобы платить никто не смел, что он — для нас, как мы для них. Ну и полились пиво и оранжад. Куликов растянул меха и грянул “Барыню”. Ошеломленный бармен только башкой крутил: “Ху ис ху?!” Узнав, что его заведение почтили вниманием “рашн кадет”, и вовсе засуетился, наливая и подливая.

Окрестные людишки, заслышав звуки чудных песен, тоже потянулись к стойке, а наши мальчишки разошлись. Вадим Владимыч заказал “Яблочко”, сбросил тужурку на спинку стула и, взявшись за ложки, начал вторить аккордеону веселой дробью. Уже и вприсядку пустились, а кто-то подался к стойке. Рон Бойс завернул желавших пустить в ход свой заработок. “Никто не должен потратить ни фартинга!” — заявил “коммунист возмужалый”, а ему откликнулся новыми переборами “молодой гармонист”.

Нда, “вот прошел по базару и в горку перетоп лошадей вороных”! Действительно, “вот один расстегнул гимнастерку, и зарылся другой в воротник”. Для нас, “слишком советских”, нынешний вечер был слишком непривычен и необычен.

Кап-раз Покровский морщился, но помалкивал в тряпочку. Никуда не денешься! Заводилы — коммунисты, а участие Чудова в братании славян и саксов делало немыслимыми окрики и запреты.

 

Всему на свете свой черед.

И Тэм из-за стола встает.

 

Мы тоже начали подниматься из-за столов, прощаться с кабатчиком и селянами. Они в восторге от рашн кадетов, от капитанов. Да и Бойсы подливали масла в огонь похвал.

Снова мчится автобус, а завтра — прощай, любимый город. Ура, уходим в море! “Доринго” тоже собирается покинуть Портсмут, а нас, быть может, придут проводить Пэми и Давид.

После посиделки в пабе все притихли. Разморило, да и сказывается усталость, скопившаяся за день. Фары взрывают тьму, заставляют фосфорецировать столбики ограждения, покрытые специальным составом. Мелькают кустарники, темные купы деревьев, изгороди, крытые тростником, изящные в своей архитектуре крыши сельских усадеб. Все в последний раз. Прощай, Англия!

Прощай! До того как баркентины покинули Иннер-док, их почтила своим вниманием мэр Саутгемптона, пухлая старушка с тяжелой цепью на шее, которая заканчивалась на груди золотой блямбой. Прошлась вдоль строя курсантов, улыбаясь мило и поощрительно: так держать, молодые люди, моряки! Морская нация понимает вас. По крайней мере, это читалось на ее лице.

И покатились за корму последние дни, а с ними авралы. Северное море, датские проливы. В одном из них, в Большом Бельте, где мы задержались на несколько дней, я узнал, что Майгон Метерс покидает “Меридиан”, а меня ожидают каюта боцмана и новая должность.

С курсантами расстались в сентябре, но приняли новых кантонистов, только что поступивших в училище и побывавших на картошке. Этих обкатывали на Балтике в штормовую предзимнюю пору. Досталось салагам! Кое-кому из них “эта микстура” оказалась не по зубам. Заставила одуматься и забрать документы. “Эти, — говорил Стас, — оказались слишком “деревянными” для деревянных баркентин, а на них должны плавать “железные” парни”. Он прав. “На этой дубовой скорлупке отважные люди плывут. Пусть волны доходят до рубки, но с ног они нас не собьют”, — так пели мариманы из фильма “Морской ястреб”. Я тоже пел эту песню в детстве. Тогда, наверное, с этой песней, и возник зародыш чувства, той, не побоюсь этого слова, любви к морю, который окреп настолько, что я, в общем-то, не “железный” человек, оказался на “сосновой скорлупке”. Правда, сосна была финской, а финны, как говорят, народ упорный.

Часть вторая

БЕРЕГ И МОРЕ

 

О своих заслугах перед другими не нужно помнить. О своих проступках перед другими нельзя не помнить. О милости других к себе нельзя забывать. А об обидах, нанесенных вам, нельзя не забыть.

Хун Цзычен

 

Метерс покинул нас в начале октября. Тогда же появился приказ № 104 по учебному судну “Меридиан”: “Подшкипера М.И. Гараева перевести на должность боцмана”. По этому случаю был воздвигнут “верстовой столб”. Собрались у Майгона на Альфреда Калныня, можно сказать, в центре Риги. Жена его, Лайма, не шипела на общество, приняла гостей весьма благородно, сынишка, Лаймон, был отправлен к деду и бабушке в соседнюю комнату смотреть фильм “Никто не хотел умирать”, ну а мы прочно обосновались за столом: нам хотелось жить так, как распорядилась жизнь.

— Чем думаешь заняться, Майгон? — спросил я, когда выпили первую стопку за новоиспеченного боцмана Гараева.

— Еще не решил. Наверное, к брату пойду, в пароходство.

Разошлись за полночь.

Мы торопились покинуть Ригу. Заливчик у понтонного моста, прикрытый от реки старенькой дамбой из свай, уже замерз. Стоявшие здесь яхты были убраны на берег, вытащили даже досаафовскую канонерку. И нам нужно было уйти до ледостава на Даугаве. Спешили, но все-таки вмерзли в лед между Вецмилгрависом и Болдераей.

Мимо шли пароходы с бортами, покрытыми наледью, нас вызволять никто не собирался. Ходили по льду на “Тропик”, стоявший метров в двухстах от нас. Через двое суток все-таки появился буксирчик, обколол баркентины и выпихнул в Рижский залив. Из Ирбенского пролива ринулись в Пионерск под машиной и парусами. Списать курсантов капитаны хотели прямо в базе. Я и Стас имели свой интерес. Собственно, потому и решили наши капитаны ошвартоваться поближе к бухгалтерии, чтобы дать возможность боцманам избавиться от кучи старого барахла — полушубков, сапог, свитеров и другой рвани. Слишком накладно просить грузовик в отделе снабжения, когда неизвестно, дадут или не дадут его, а потом везти весь этот хлам из Светлого на склад.

Балтику пересекли при свежопистой (Москаль) погоде, но при попутном ветре. Лишних галсов не закладывали. На подходе к Пионерску Чудов снова дал понять, что он — Чудов, а не... да, а не Букин. Букин, правда, как и в Дакаре, тоже доказал, что он хороший эпигон. Может повторить маневр, который только что проделан на его глазах.

Видимо, мысль войти в гавань под всеми парусами возникла у флаг-капитана именно из-за благоприятного ветра. Чудов был не только капитаном, но хорошим психологом и педагогом. Коли появилась настоящая возможность проверить мальчишек в настоящем деле, не стал ее упускать. Конечно, он был уверен в них, иначе бы не попер на рожон, а ведь именно так восприняли зрители на берегу и в порту тот миг, когда “Тропик”, не убирая парусов, устремился в узкую щель между входными молами, да еще при наличии на северном из них короткого аппендикса — настоящего рифа на пути судна.

Надо отдать должное и Букину — не колебался.

Тогда я не знал, что Олег Андреевич был в ту пору молодым еще, без опыта, парусным капитаном (и капитаном вообще), которого выпускали в море под ответственность флагмана Чудова, и, значит, настоящее испытание поджидало не только курсантов и рядовых моряков, но и его. Его, быть может, в первую очередь. Да, были позади уже две навигации — успел поднабраться опыта. А вот я... я действительно был “очень молодым, без опыта”, парусном боцманом, однако, глядя, как “Тропик” уверенно идет в узкость и не думает убирать паруса, всей душой жаждал того же. Даже хотел, чтобы и мы, по примеру флагмана, вырубили машину, но Букин, как и в Дакаре, состорожничал, поэтому “болиндер” тарахтел и был “на товсь”. Оно и понятно: грохнемся о мол, с кого спрос? С кепа! А ежели при этом кто-то еще и утопнет? Тогда ему вовсе кранты.

До кормы “Тропика” около мили. Держим точно в его транец. У них на руле Ромка Лоч или Генка Тункин, у нас — Фокич. Курсанты замерли у снастей, можно сказать, почти не дышат. У нашего брата уши тоже на макушке: словом, все начеку, все напружинились, все следят за флагманом.

А ветер хорош — галфинд правого галса. С ним они проскочили узкую щель на входе, начали брасопить реи на фордевинд, а подвернув влево и перебросив грот и бизань на левый галс, живехонько начали убирать прямые паруса и косые на гроте. Оставлены только крюйс-топсель и бизань-трисель.

Справа от них, но на достаточном расстоянии, ошвартованы рыбаки, слева, в опасной близости, катера погранцов.

— Как бы не навалило... — бормочет Минин.

Я стою рядом со старпомом на фор-рубке и думаю о том же: между ними какие-то метры!

А “Тропик” отдает якорь. Стравили меньше смычки. Ветер жмет, ветер давит на кормовые паруса, заносит полуют, разворачивает баркентину вокруг якорной цепи. Стас потравливает ее, транец ползет к причалу — на берег летят концы. “Тропик” еще не привязан, а люди уже на реях, закатывают паруса, вяжут сезнями и — на палубу.

Народищу подвалило-о!..

Благодарные зрители никогда не видели ничего подобного и вряд ли еще увидят когда-нибудь такое захватывающее зрелище: под всеми парусами, при свежем ветре, а выполнено безупречно. Что значит точный расчет!

А мы уже в узкости между молами и повторяем все, проделанное флагманом: кладем руль лево, берем прямые паруса на гордени и гитовы, стремительно убираем грота-топсель и грота-трисель. Все-все-все — как и “Тропик”, с той лишь разницей, что якорь отдаем ближе к траулерам и швартуемся в десятке метров от флагманской баркентины. Все рады, все вздыхают с облегчением: руки дрожат, груди ходят ходуном, зато — полный триумф!

Триумф весьма кстати и для меня, и для Стаса. В отделе снабжения но проблем! Без звука приняли барахло, выдали акты на списание и тут же подкинули новые полушубки, ватники и валенки для зимовки на судоремонтном. Мы тоже не остались в долгу и вручили двум дамам из отдела снабжения по комплекту “недели”. Коля Зайцев, великовозрастный шалопай и, по его словам, знаток женской психологии, надоумил боцмана купить для “бабцов” в Гибралтаре прозрачные нейлоновые панталончики эротического жанра. Каждый экземпляр из набора имел свою расцветку и надпись, соответствующую дню недели — от понедельника до воскресенья. Стас покупку сделал, но сказал подшкиперу, что вручать их “бабцам” будет он, Коля Зайцев. Коля покрутил хитрым шнобелем, пошел к радисту, знатоку инглиш, вызубрил все названия, а когда дошло до вручения “бакшиша”, отчеканил с истинно английским прононсом: “Манди! Тьюзди! Вэнзди! Сэзди! Фрайди! Сэтэди! Санди!”, естественно, с демонстрацией экзотического товара.

Успех! Никакому народному артисту не снилось такого! Дамы писали кипятком в отечественный трикотаж, облизали Колю с ног до головы, перепачкали помадой и пообещали, что весной со снабжением не обидят.

Оставался главбух, тоже жаждущий крови. Тут уж пришлось раскошелиться мне. В том же Гибралтаре я купил для бати “Слоанс” — жгуче-ядреную жидкость для лечения поясницы. На этикетке — точь-в-точь главбух: черноусый брюнет с наглым взором. А еще я выцыганил у курсантов шариковую ручку с голой бабой, у которой сползают трусики и бюстгалтер, если ручку перевернуть и поставить торчком. И снова успех превзошел все ожидания. Бухгалтерию мы покинули, можно сказать, на коне Буцефале, который мог запросто выдержать двоих тяжей, вроде меня и Стаса.

За делами неделя в Пионерском пролетела незаметно, а через день баркентины ошвартовались на судоремонтном. Ремонтные ведомости были подготовлены еще в море, ждали прораба Прусакова, но алкаш не появлялся, а ведь знал, что у капитанов найдется для него приличное пойло. Старпом отправил Москаля на его поиски, а мне посоветовал не ждать милости от Прусакова и, пока суть да дело, разоружать судно: снимать снасти, срезать паруса, спускать реи и стеньги.

— На будущей неделе обещали прислать курсантов для выгрузки балласта. — сказал Юрий Иваныч. — Успеете до них?

— Успеем! — заверил я. — А матросов кадры не добавят?

— Завтра придет брат Николая Мартыныча — Григорий Мартыныч. В море, если не сбежит, пойдет впервые, но, Миша, он — гегемон! Мастерюга по всякой железной части. Помни об этом и при надобности используй его рабочие специальности.

— Вас понял! Завтра приступим.

— Да, Миша, в отпуск собираешься?

— Конечно! Вот разделаемся с веревками и мачтами...

— Вот и хорошо, — перебил он меня. — Капитан уже в отпуске. Я с Прусаковым разберусь и тоже — на заслуженный отдых. Вернусь — тебя отпущу.

Дело было вечером, делать было нечего... А не навестить ли Фреда? До сих пор не удосужился!

В милом сердцу моему Краснофлотском переулке ничего не изменилось. Все так же поблескивала под луной Большая Краснофлотская Лужа, разве что покосился и потемнел общественный сортир, приютившийся на тамошнем острове, и, как и прежде, поджидал меня у подъезда Великий Моурави.

— Здорово, альфонс! — поздоровался я с котом. — Жив еще?

Велмоур потянулся и, не удостоив меня ответом, знать, обиделся на “альфонса”, направился к двери. Маленькая бабка тоже не ответила на мое “здравствуйте”, что-то прошипела за спиной и раздраженно загремела на кухне какой-то посудой. Что так? Произошли очередные “котоклизьмы”? О том и спросил Фреда, встретившего меня бодрым возгласом: “Наконец-то! А я уже хотел идти на завод!”

— Миша, познакомься с моими женщинами. Это — Лена, большая поклонница нашего развалившегося оркестра и лично меня, как его бывшего руководителя, — вещал с усмешкой “великий человек”. — А это моя единоутробная сестра Валентина. Прибыла из Черняховска с родственным визитом.

— Как же, как же — имел честь!

— А коли так, продолжу насчет бабки. Она но терпит на кухне мужиков, а если там появится же-енщина!.. Две женщины! Баба Феня взрывается с дымом и вонью, как петарда. Взрыв случился час назад, дым исчез, но остатки вони не миновали тебя. Ну ладно, соловья баснями не кормят. Сидай к столу. Валюшка таких пирожков напекла — пальчики оближешь!

Я подсел к Лукуллу, но от угощения отказался.

— Только что ужинал. Соловью, Фред, хочется здешних басен. Что слышно о нашем заклятом друге Власе?

— О-о!... — призадумался он. — Жаль, нет здесь Пети-Петушка, красного гребешка. Он бы тебе не только подробности изложил, но сыграл бы трагедию в духе Шекспира!

— А ты кратенько-конспективно.

— Ла-адно... Что я знаю? Кузина Липуна, Жанна, уехала из города после всего, что натворил ее батюшка. Не смогла жить в той избушке, а Влас ее унаследовал и вынудил старичков-сожителей переселиться на Штурвальную. С оплатой, само собой. Коттедж кирпичный захапал окончательно. С ним живут два мрачных типа. Сам Влас куда-то пристроился, работает, а чем занимаются его, так сказать, квартиросъемщики, того не ведаю.

Женщины не вмешивались в беседу, но, похоже, внимательно прислушивались к “басням”, коли речь шла и о квартирном вопросе. Не выдержала сестра, вставила реплику:

— Ты, Федя, уже сколько лет трудишься на грэсе и все ютишься в этой конуре, а проходимцы живут в хоромах...

— На будущий год квартиру получу, — ответил ей брат. — Как дом построят, так сразу. Тогда и с Леной распишемся,— добавил он, видимо, возвращаясь к их прежнему разговору.

Мне подумалось мельком, что надо освобождать Пещеру от своей прописки. Придет новый хозяин, который все равно попросит, как говорил наш школьный учитель немецкого: “Гараев, видийте вон!” Подумал, но ничего не сказал, а предположил, что у Власа обосновался Яшка Ростовцев.

— Один чернявый такой, а второй — пузатый и стриженый, — подала голос и Лена. — Я их на канале встретила: рыбу в мешках тащили. Липунов барином шел и выговаривал им, а они только морщились и сопели.

— Если чернявый, значит, Яшка. — кивнул я.

— Наверное, сволочи, браконьерят в заливе, — буркнул Фред. — В том коттедже большой подвал. Запросто можно устроить и посольный цех, и коптильню. Рыбец — объедение! Пользуется спросом, да и угорь в магазинах — большая редкость.

— А куда рыбнадзор смотрит? — спросила Валентина.

— У рыбнадзора под окнами стоит Власов мотороллер, — усмехнулся Фред. — Без номеров, между прочим. Им даже менты пользуются, когда нужно по-быстрому куда-то сгонять. А вкусную рыбку любят и те и другие.

— Ну их к черту! — не выдержал я. — И Власа, и рыбнадзор!

— Тогда о морях расскажи, — оживился Фред. — Паруса — это лучше, чем тягать трал?

Я и начал о парусах. Увлекся, но в десять часов Лена засобиралась домой. Фред пошел ее провожать, я увязался с ними. Девушка жила в одном доме с Москалем, те есть на окраине поселка, у леса, рядом с больницей, в которой работала операционной сестрой. У подъезда я попрощался с ними, но за проходной начали накатываться заботы завтрашнего дня. Старпома я понимал. Надо успевать в отпуск, пока раскачиваются работяги. Москаль, конечно, отыщет Прусакова да и нажрется с ним. Спирт он сосал от Спитхедского рейда и до Балтийска. И доктора угощал. Егорцев не выходил из каюты, заперся, а жратву ему подавал тот же Москаль через световой люк.

Я свои четыре бутылки распределил четко: две раздавим здесь с Давыдовым и Фредом, одну в Москве, последнюю сохраню до Урала. Но это когда еще будет! Хотя... гм, об отпуске тоже приходится думать. Вдруг на Урале встречу уралочку? Писем от нее нетути, но если гора не идет к Магомету, то Магомету следует хотя бы шагнуть в том направлении.

А утром... Вставай, не спи, кудрявая! Прусаков объявился! С похмелюги, естественно. Старпом на радостях его подлечил до состояния, когда глаза у прораба приняли осмысленное выражение, затем обговорил все насущные проблемы ремонта и уехал со спокойным, кажется, сердцем. Я с таким же сердцем принялся за демонтаж такелажа. Операция “Кобра” развивалась по заранее намеченному плану, как говорил некто в каком-то фильме.

В обед появился новичок — Гриша Кокошинский, который во время первого же совместного харча превратился... в пана Казимира. Да, с Москалем не соскучишься! Грициан (это я его так) не обиделся, хотя до этого успел выказать горячий и независимый нрав, но, как и Вахтин когда-то, спросил: почему?

— А потому, — ответил Москаль, — что ты, можно сказать, без пяти минут шляхтич. А если я — Москаль, хотя я хохол из кубанских казаков, то у тебя, Гриня, и выговор-то шляхетский.

Словом, пан Казимир очень бистро вписался в наш небольшой, но сплоченный коллектив, за неделю освоился с мачтами, пасовать перед которыми ему не позволяла все та же “шляхетская” гордость.

Через неделю, когда собрались взяться за реи, снова прибавление в семье: появился обещанный подшкипер Санча Хованский, но пока что с направлением матроса первого класса. В отличие от “гегемона”, Хованес, он же Рыжий (конечно, Москаль!), был моряк-рыбак, что называется, до мозга костей, печенок-селезенок, и протчая, и протчая, и протчая. На должность подшкипера не претендовал, охотно брался за любую работу, но мнение свое имел и отстаивал его напористо, всегда с эдакой усмешкой. Коллектив, хотя и сплоченный, постоянно находился в состоянии — у всех характеры, даже у тюхти Вахтина! — словесного противоборства.

В эти дни я получил письма от Давыдова. Эдька писал с морей: “Борт срт-р “Навля”. Мишка, здравствуй! Как ты там поживаешь, корсар? Поди, пьешь, лапушка? Не надо. То есть много не надо. Лампадочку за воскресный день можио, конечно, но не более! Гараев, я пребываю в тоске и недоумении. Поясняю: в тоске! Поясняю, что мне в сей миг хочется быть не в кипящем котле, именуемом Северным морем, а на тверди земной и, восхваляя господа и созданные им напитки, сидеть рядом с другом и за мирной беседой следить, как убывает в стеклотаре огненная жидкость. “В недоумении...” Разве я разводил в морях всякую там селедку?! Разве она мешает мне жить? Что она мне сделала плохого? Нет, нет, ничего!!!! Так почему же я должен ее вылавливать? Помнишь у Блока:

Всегда хочу смотреть в глаза людские,

и пить вино, и женщин целовать,

и яростью желаний полнить вечер,

и песни петь, и слушать (с моря) ветер!

 

В скобках — это я. У Блока: “в мире”. Клянусь своей бородой (у меня уже есть борода), это мой последний селедочный рейс. Пусть отвалятся мои ржавые усы (они тоже в наличии), если я пойду еще хоть раз губить невинные души этих благородных вышепоименованных тварей! Сердце обливается кровью, в бороде пробивается седина и т. д., глядя на их предсмертные судороги, на их в безмолвном крике разинутые пасти! Неужели мне не найдется места на парусном флоте вообще, а на у/с “Меридиан” в частности? Заступись! Мои планы? Изволь! Поведаю тебе плоды своих трезвых измышлений и жду твоих замечаний, но учти, это все совершенно секретно и огласке не подлежит.

Приказ № 0090. Проект программы о перемещении личного состава (Давыдова). 1. Коли будет на то воля Николы Чудотворца, прибытие корвета “Навля” тебе следует ожидать к 7 ноября т.г. 2. Отгулы за два рейса со списанием с судна. 3. Разведывательный полет в г. Ригу (пароходство). Удача — увольнение из УТФ, неудача — переход на учебные суда. Удача — устраивание в энти организации и закрепление позиций с согласия моряка Гараева. 5. Независимо от разведки: упорная учеба, сдача всех контрольных, сдача экзаменов за курс. 6. В случае полных неудач, “пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок” (на современных видах транспорта). После детального изучения проекта он подлежит обязательному уничтожению!!! Э.”.

Прочитав этот крик души и взглянув на календарь, я понял: бутыль шотландского будет оприходована нами ровно через полмесяца и никак не позже. Эта “Навля” рванет с промысла, словно ей в задницу плеснули “слоанса”! Со страшной силой рванет! Не только Эдька горит желанием “смотреть в глаза людские, и пить вино, и женщин целовать”. Там все гаврики истекают соками жизни, поэтому жаждут встречи с землей, как Антеи.

И тут из конверта выскользнул клок с постскриптумом: “Потолкуй с Ю.И. о возможности моего перехода на “Меридиан”. Не знаю, как у вас там, а у меня жизнь идет примерно так: с утра и почти ежедневно — 246 оборотов на вожаке, 246 оборотов вокруг воображаемой Земли. Потом кувыркание с бочками в трюме вперемешку с тяжелой атлетикой (если есть рыба). Потом едьба, сон, чтение стишков, занятие науками (кончаю математику), снова едьба, выбрасывание веревок за борт, глядение фильма десяти —двадцатилетней давности, науки, сон... читай снова. Бывают развлечения: вывихнул палец, тот, который участвует в жесте, когда хотят сказать, что дела идут на ять, придавил бочкой ногу (похрамываю) и т.п. Ну, ладно, Миш, прощевай, покедова! С приветом, Энгельс I”.

Нда... А сам-то я не от этих ли “оборотов на вожаке”, вернее, на ваере, убежал на “Меридиан”? Нет! По велению сердца! Ладно, не о том думаю. Юрия Иваныча нет, нужно идти к капиталу, пока он на месте, а не в Риге.

Олег Андреевич только что вернулся от главного инженера. Разговор с Фишбейном не добавил ему ни оптимизма, ни настроения. Хотя слушал меня он с хмурым лицом, я не отступал и лил розовые краски на портрет претендента: кандидат в члены партии, морячил еще до армии (о дисбате за самоволки я, конечно, не упомянул), учится в мореходке и скоро будет дипломированным судоводителем, словом, готовый подшкипер и вообще находка для “Меридиана”.

— Пусть приходит, — сказал “седой боевой капитан”. — Поговорим, посмотрим, обсудим — будет видно, хотя... гм, надо укреплять парторганизацию. Сам-то не намерен вступать? Пиши заявление. Я дам рекомендацию. Покровский тоже даст, и Попов не откажется. Как?

— Не-е... Рано еще. Не дорос.

Я не стал говорить, что скоро год, как не плачу комсомольских взносов и мечтаю автоматически выпасть в осадок. В базе меня не вспоминали, я тем более не заходил в комитет.

“Навля” вернулась пятого ноября. Прошла мимо нас каналом и трижды вякнула тифоном. Я принял это как приветствие на свой счет и засобирался в город, решив нанести визит после праздников, ибо “медовая неделя” для рыбака — это святое. Да и Фред приглашал повечеровать. Сказал, что будут все, а коли все — это повод распробовать заграничное пойло. “Господа офицеры”, по словам Фреда, остепенились. Умненькими-благоразумненькими не стали, но уже не орут: “Шашки — во-он!” У “поручика” родилась третья девчушка, он получил мастерскую в доме, где окопались милиция, прокуратура, рыбнадзор и сберкасса, поэтому стал солиднее и осмотрительные в поступках. “Господин полковник” тоже стал паинькой. Ну, не совсем, но почти. И у него появилось дитя женскаго полу, поэтому Вшивцев больше оружием не бряцает, а если и чистит стволы под покровом ночи, то больше не афиширует свое хобби даже перед друзьями.

Выйдя с завода, я проложил курс мимо “дома правосудия”, чтобы взглянуть на мотороллер Власа. Он действительно стоял под оконцем КПЗ. “Упрятать туда бы Власа с компанией”, — подумалось мне, но Влас, увы, пребывал на свободе и, более того, у Маленькой Бабки: войдя в прихожую, я услышал за ее дверью “до боли знакомые” голоса, от которых, видимо, избавлюсь, лишь когда Фред расстанется с маленькой злобной соседкой и ее прихвостнями. Интересно, где строится дом? И как он обзовет свое новое жилище? Снова Пещерой Лейхтвейса или, допустим, Гротом? Я вошел в Пещеру и... не узнал ее! Исчезла половина Великой Китайской Стены. Брешь открывала свободный доступ к достопочтенному Лукуллу, и даже Ложе Прокруста явилось взору в облагороженном виде, обозначив присутствие в обители холостяка заботливой женской руки.

Колченогий Лукулл был сдвинут на середину. За ним восседали Лена и Валентина, “господа офицеры” и, главное, красный милиционер. Я так давно не видел Петю, что, подобно Коле Клопову, вдруг разразился экспромтом:

 

И в данный вечер, в час назначенный

(Иль это только снится мне?)

Стан Пети, портупеей схваченный,

У Фреда движется в окне.

И веет порохом и кровию

Упругий шаг его ноги…

 

Я запнулся — вдохновение приказало долго жить, но Петя Осипов тотчас включился в декламацию и закончил:

 

Но тать любой, Липун иль Резаный,

Нам строить козни — не моги!

 

Бурные, долго не смолкающие аплодисменты сопровождали и окончание экспромта-плагиата, и появление на столе квадратной бутыли.

— Между прочим, Липун и Яшка Ростовцев угощаются у бабки Фени, — известил я присутствующих, когда водрузил себя на стул между Петей и Фредом, — но третьего не слышно.

— Третий — слуга двух господ, — сказал Вшивцев. — Третий лишний у бабки. Наверное, в подвале трудится.

— Мужики, не надо портить вечер упоминанием об этой нечисти. У нас не вечер неприятных воспоминаний, а вечер приятных встреч. Миша, наливай шотландской самогонки, — предложил “зав. уж.” на правах хозяина. — Поговорим о...

— О приятном, — завершил Бокалов коротенький спич.

Мы не засиделись. Выпили и съели поместившееся на столе, что-то спели и поднялись. Встреча у Фреда была лишь преддверием вечера в семейном кругу. Домашние ждали и Вшивцева, и Бокалова, и Петю, который, оказывается, гостил у друга с утра. Затянув “бродяжью” песню Раджа Капура, вывалился я из Пещеры и был окружен в прихожей превосходящими силами противника. Маленькая Бабка провожала гостей, а те, не предпринимая активных действий, закружили вокруг меня и принялись, наливши шары, осыпать меня глумливыми насмешками, не опасаясь вспоминать даже злополучную ночь на “Грибоедове” у берегов Испании.

Наше воинство высыпало из Пещеры и живо привело их в чувство. Теперь мы были “превосходящими силами” и, несмотря на визги, причитания и прыжки бабки Фени, атаковали врага и спустили с лестницы на пробиравшегося с блядок Велмоура. Уж он-то, защищая свою плоть и шкуру от навалившихся тел и выпустив когти, сумел и успел задать супостатам бой на ближней дистанции. Да, вошел в клинч и что-то им там исцарапал.

Мы ждали, пока Фред успокаивал бабку, а после читал нотацию, потом проводили Петю на автобус, Бокалова к жене и дочкам, а Вшивцева к дочке и жене. С Фредом я расстался на углу одноименных улицы и переулка. Я и сам чувствовал себя краснофлотцем, одержавшим победу над коварным врагом, но не ведал, что настоящий бой еще впереди. На пустыре, где набросилась на меня вся Власова шайка. Набросилась, да не на того напала! В конце концов я боксер-перворазрядник, и если Стасу по силам семеро, то и мне, принявшему дозу шотландской “гордости” с добавкой русской “удали”, все было нипочем, а море — по колено, вкупе с этой уж никак не святой троицей.

— Нам не страшен серый волк, серый волк, серый волк! — издал я воинственный клич, придав ему как можно больше ярости, которой, впрочем, в избытке не располагал, и начал охаживать “прямыми” слева и справа подбородки агрессоров. Кто-то из них мне тоже разок засветил, но скользом, зацепив ухо. Однако сей финт только ускорил развязку. Узрев в какой-то миг перед собой лунообразную физиономию Власа, я хуком послал его в нокаут, другим достал Яшку, а после, забыв о кулаках, пинками погнал бритоголового до его местожительства под гостеприимным кровом Липуна.

Конечно, я запыхался, но, потирая ухо, на судно прибыл “в час назначенный”. (Иль это только снилось мне?) Может, и снилось после накала битвы, ибо Москаль — вот стервец неблагодарный! — даже поворчал. Но что мне, победителю неверных, его упреки? Приняв у матроса вахтенный зипун с нарукавной повязкой, я, ухитрившись не заснуть, дремал до полуночи на пороге камбуза, встретил Мишу Васильева, проведал Ушакова, который объелся аглицкого шоколада и мучился от колик, а после того как нагрянувший проверяющий был вынужден ретироваться с борта не солоно хлебавши, захлопнулся на камбузе и придавил до утра, так как больше никого не опасался. На “Тропике” и “Меридиане” минимум комсостава и максимум матросов, которые мне не указ, сами дрыхнут на вахте при первой возможности.

Проснулся я в “час назначенный”, до приезда Хованского и до прихода Вахтина. Первый заменил меня как боцмана, второй сменил как матроса. Чай я уже вскипятил, но попытка Вахтина придать коку вертикальное положение не увенчалась успехом. Его извлекли из постели, но так и не разбудили. Миша таращил глаза и снова закрывал их, норовя при этом свалиться с камбузного табурета. Очнулся кок, когда появился Леня Мостыкин “и тихим голосом сказал”, что ежели к приезду капитана завтрак не будет готов, он, вахтенный помощник, за себя не ручается.

С Букиным я столкнулся на трапе. Доложив ему, что еду для переговоров с новобранцем, покатил в достославный град Кениг, а дальше, как известно, “три дела, однажды начавши, трудно кончить: а) вкушать хорошую пищу; б) беседовать с возвратившимся из похода другом и в) чесать, где чешется”. Мы и придерживались пунктов этого резюме, за исключением чесания. Его заменили умеренной по накалу выпивкой. Пригубливали “скотч” и обсуждали детали “приказа № 0090”. Все взвесив, начисто отмели Ригу, решив, что “Меридиан” есть самое приемлемое место для моряка дальнего заплыва, который учится в мореходке, не прерывая плавценза. Возле курсантов и штурманов-педагогов дышаться заочнику будет гораздо легче, а гранит наук станет мягче.

Мы не стремились нажраться. Помнили, что завтра день решающего матча, и если кеп принюхается к нашему учащенному, как бывает при встрече с опасностью, дыханию, то нам не выиграть и первого раунда. Выставит и будет прав. Но посидели все равно хорошо, радуя воздержанием сердце Эмилии. А оно, подобно Бастилии в подобных случаях, в конце концов оттаяло и размякло до состояния, позволившего ей дать разрешение своему мореходу проводить другого морехода до автобуса.

Шли осенней улицей. Мерзлая листва шуршала под ногами, и похрустывал первый ледок на окоченевших лужах. Еще не умолкли в ночи звуки чудных песен, и сами мы пели, вопрошая друг друга: “Чьи мачты, чья труба торчит в порту?”, и отвечали с глупым смехом: “Мачты — “Меридиана”, труба — “Навли”.

“Старики потому так любят давать хорошие советы, что уже не способны подавать дурные примеры”, — заметил остроумец Ларошфуко. Мы не были стариками, и, если посчитать, сколько оставлено нами за кормой дурных примеров, то можно сбиться со счета. Однако на этот раз мы оказались на высоте поставленной задачи. Кандидат в члены ленинской партии не подкачал и, удовлетворив капитанское любопытство, был определен на должность подшкипера, к некоторому разочарованию Хованского: дескать, все ясно, рука руку моет, свой свояка видит издалека. Но Санча понимал, что каков мир, таковы и мы. Поэтому обошлось без большой обиды.

После ноябрьских календ работа спорилась только у нас. Завод все еще раскачивался и примерялся. Спущены стеньги и реи, балласт выгружен, якоря и цепи отправлены в пескоструйку, шлюпки сняты и отправлены в цех. Вернувшийся старпом ежедневно устраивал сцены полутрезвому (или полупьяному) прорабу, стучал кулаком о стол Фишбейна и достучался до совести гегемонов. Прусаков на какое-то время протрезвел и дал команду готовить тележки слипа. Как только баркентины извлекли из родной стихии и взгромоздили на берегу, меня обуял сухопутный ветер дальних странствий: в отпуск!

Муза дальних странствий, занесенная, как микроб, вернувшимися “к исполнению” и переданная мне с рук на руки, кружила голову и шептала: “Пора, брат, пора! Туда, где ин Москва заждались друзья, туда, где Урал и родные края, где мама и батя, а может, и... нда-а...” Да, все может быть. Все, что угодно! Может, вспомнишь с трудом, может, вспыхнет огнем эта самая… гм, любовь. Она самая! Так-то.

Эта мысль грела и торопила, а тут еще Фред прямо на завод принес письмецо из Москвы: “Здравствуй, товарищ Гараев, наш орел морской! Нет больше слов — граф Хваленский женился! Ситуация? Сенсация! Дни — в пьяных вояжах, пока без вытрезвителя. Гоняет на трех такси и более. Сыплет деньгами по-купечески, как Есенин, талант. Помолодел мальчик с синим носом! Мне говорит: молчите, Лаврентьев! А шпаги-то заржавели! Вот так. А мы живем, как нам велит судьба. Немножко пишем, немножко пьем и все чего-то ждем. Бывает, деньги получаем. И в долг даем и занимаем.

Сентяпь сего года.

Нам стыдно, но не очень. Видишь, еще в сентябре мы тебе отписали, но не сумели отправить — все недосуг. А потом письмо устарело: Хваленский развелся, но пьет по-прежнему, даже больше. Устали мы, устали от этих пьянок. Женька даже курить бросил (долго спорим, от чьего лица писать, так как пишем вместе: я стучу, а Женька, как Сталин, диктует). Ладно, мы все живы и здоровы, ждем тебя! Уж больно надолго исчезаешь ты, батюшка.

Женька уже порывается жать твою морскую длань, а я еще хочу напоследок просить тебя простить нам долгое молчание. Виноваты, брат! Итак, прощай, прости. Прими привет от Зинухи. Твои Женька и Жанка”.

Во как! Хваля женился и развелся, а я в полном неведении. Нет, надо ехать и невооруженным глазом взглянуть на расстановку сил в тамошней богеме. И красками надо запастись на весну и лето. Может, “академики” сумеют достать колонковых помазков.

Отпуск так отпуск. Помех мне не чинили. Друг подшкипер остался за меня. И вот билет куплен: ту-ту-у! И тук-тук-тук: чуть свет, глядишь — Москва, и я у ихних ног!

Начальная фаза застолья началась сразу, без перерыва на обед, и перешла в решающую, когда явились Шацкий и Хваля, а следом, покинув Реутово, прикатили Адам и Талалаев. Димка Мельников прибыл самостоятельно. Сердце подсказало, сказал он, принимая стопарь. Оно, вещее, подсказало и Борьке Тунегову, что на московском горизонте объявился земляк. Сам Борька из-под Кизела, а это не слишком далеко от Пыскора. Закончил в Кунгуре камнерезную школу или училище и подался в Кишинев. Видно, слухами земля полнится о таких людях, как наш директор Майко, что принимал и привечал путешественников, умевших держать в руках не только стакан, но кисть, карандаш и стеку. В институт Борька поступил позже меня, ему одному я когда-то доверил тайну своего убега из альма матер, он и поведал о том “мерзавцам” после моего разрешения.

Были и еще какие-то люди. Запомнил только Юрашу Павлова, приехавшего последним. Словом, были представлены все: закончившие Суриковский, нынешние студиозусы и недоучка Гараев.

— Ого, большой сбор! — возвестил Шацкий, ударяя по струнам гитары, дабы оживить патрициев, возлежавших в живописно-пристойных позах на циновках вокруг двух журнальных столиков, уставленных мало-мальской закуской и вызывающей оптимизм батареей бутылок, без которых суаре было бы немыслимо — не тот контингент. Этот, при наличии свободного капитала, был способен и на большее. Здесь пили не по принуждению регламента, а по велению души. По возможностям каждой отдельно взятой единицы и по внутренним потребностям общества.

Нда, как молоды мы были, как верили в свои желудки...

Я с удовольствием варился в этом котле. Порой меня кидало на дно, где било о эзельгофты и бейфуты, опутывало фор-бом-брам-штагом или крюйс-фордунами, потом выбрасывало на поверхность, в самый кипяток рассуждений о нынешних делах друзей-москвичей, всего, что касалось далекого-близкого. Кажется, у Репина есть книга воспоминаний с таким названием. Да, все, что близко, однажды окажется слишком далеко. За синими морями, за широкими долами, за высокими горами — в царстве славного Кощея. Я почувствовал это как-то вдруг, сразу. Нахлынуло волной, как ностальгия в Гибралтаре, что было странно среди такого милого сердцу застолья.

“Стало быть, самое ужасное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения; когда мы есть, то смерти еще нет, а когда смерть наступает, то нас уже нет. Таким образом, смерть не существует ни для живых, ни для мертвых, — учил Эпикур, — так как для одних она сама не существует, а другие для нее сами не существуют”. Господи, такое может вспомниться только с пьяных глаз! Чума во время пира, хотя... придет пора, и мы, кто раньше, кто позже, будем уходить друг от друга в мир теней и сновидений. Живые, если останутся верны памяти, будут жить ею. Ведь если будущее недоступно нам, то прошлое — это компост, который дает настоящему истинное ощущение реальности; те же, кому верность до лампочки, видимо, случайные гости на этом пиру.

Еще шел разговор о самоварах, которые начал собирать Талалай, еще говорилось что-то о Жекиных этюдах, еще Шацкий бренчал на гитаре “Мексиканскую румбу”, но Юраша Павлов стал поглядывать на часы. Он почти не пил. Братья Смолины увозили его утром куда-то в Подмосковье “прошвырнуться на горных лыжах”, а с похмелья живо укатают сивку крутые горки.

“Граф Хваленский, мужик деревенский” увез меня в Самарский. Отчалили последними. Я хотел забыться и уснуть, но долго лежал на диване, с которого любил когда-то разглядывать “сирени и бутоны”, “версали” и “арлекинов” старенькой тетушки Ани. Нда, все-таки в институтской жизни были свои хорошие моменты, связанные, правда, не с институтом, а с дружбой и общением.

Утром, когда мы лечились пивом, я пожурил друга за редкие письма: мог бы и чаще извещать о московских событиях.

— О каких? Где они? — вяло ответил он. — Да, Миша, были у меня всякие перипетии и перепития. Какой-то период у меня вообще выпал из памяти. Помню, что был у брата в Ленинграде. Ну, а потом Жека сосватал мне одну особу, и я... задумал жениться! Устроил я, брат, грандиозную помолвку с приглашением “видных представителей” населения Москвы и его пригородов, наделал крупных долгов и, не женясь, развелся! Не сразу, правда, развелся. Был некий период мирного сосуществования. Этак порядка месяцев двух. В этот период и начались малые, то бишь локальные, войны, и я в панике бежал! Главное, все делать вовремя, не правда ли?

— О том и думал, когда бросал институт...

— Теперь я это понял, — согласился он. — Мишка, возьми меня в моряки. Тошнит меня от столичной жизни! Днем пятого декабря ушел я из дому, а вернулся... ночью десятого. Помню, что был КВВК, неплохой, между прочим, советский коньяк, а остальное, думаю, понять не трудно. Костюм намеревался купить, а что еще было — не помню. Дни — как в тумане. Жрали еще и водку, как извозчики, где-то у кого-то занимали, не думая о последствиях. Зато как очухались — прослезились. Искали хоть на корочку хлеба и ходили тихие-тихие!

— Поди, в шахматы играли? — вспомнил я о их “турнирах”.

— Э, даже шахматы не могли нас развеять! Потом я долго никого не видел. Сроки с диафильмом так меня приперли, что схватился за голову. Началась безбожная халтура, за что сейчас расплачиваюсь. Об этом, что ли, писать? О том, что недавно явился ко мне совсем “ха-ар-роший” Лаврентьев и объявил: “Одевайся! Тунегов попал в милицию — едем его выручать!”? Ни за что попал, уверял Жека. Видите ли, наш мужественный, стойкий Тунегов несколько раз упал в столовой со стула! Тут-то его бригадмильцы и подхватили. Выкупить не удалось: его решили непременно искупать. Погрузили Борьку на наших глазах в фургон с красным крестом и увезли в вытрезвитель. А на следующий день, когда мы с Лаврентьевым “поминали” его, явился Тунегов собственной, тихой и смущенной персоной и продемонстрировал на ноге четкий чернильный номер “пятьдесят три”. Поминки пришлось отложить до следующего раза, а в этот — обмыть возвращение блудного скульптора ко други своя. Помнишь, как было с Лехой Фонаревым?

— Еще бы!.. — засмеялся я. — Та же, милая сердцу, картина. Кстати, где же вы наскребли на “выкуп” и “поминки”, если искали “на корочку”?

— В институте пришлось побывать и пасть в ноги мэтру Саше Дейнеке. Профессор, как всегда, был безотказен. Вручил безвозвратную ссуду и на сей раз, хотя в роли заимщика выступал я, а не Шацкий. Еще не забыл наш квартет!

— Были мы нахалами, нахалами и остались... — вздохнул я.

Так мы беседовали в то московское утро, а через три дня я уже обнимал маму и отца.

 

Слабые люди спят лицом в салате. Сильные — в десерте.

Анекдот из “Комсомолки”

 

Мы оказались сильнее сильных — не заснули ни в капусте, ни в пирожных с кремом. Мы — это я и Дрискин, решивший нажраться с горя-злосчастья. Но не привык Прохор Прохорыч пить в одиночестве. Призвал на помощь меня, и я не мог отказать олигарху в дружеской услуге. Во-первых, отказать — не по-соседски, во-вторых, сам пребывал в предвидении возвращения товарища Бахуса, а коли так, и это в-третьих, потенциальное состояние ожидания рано или поздно превращается в кинетическое движение к цели. В моем случае, к халявной выпивке, о чем возвестил трубным гласом душегуб Семка, явившийся по мою душу с настоятельной просьбой хозяина быть у него, не медля ни минуты.

Что ж, я — как пионер! Если Дрискины сказали, от богемы слышишь: “Есть!” Прибыл, Прохор Прохорыч! Что вас мучает, чем страдаете, ваше сиятельство унитазное? Он аж зарычал и пустился в объяснения причины своих душевных треволнений. До этого, само собой, прежде свернул голову бутылке с “неплохим советским коньяком”, как говорил Хваля.

Причина дрискинского горя была ясна, как день, и темна, как ночь. Это с какой кочки зрения взглянуть и как посмотреть.

Оказывается, его коллега и соперник по бизнесу, некий, скажем, Звиздунов, решил утереть носопыру Прохору Прохорычу и затеял строительство престижных хором. И не где-нибудь затеял, не в сторонке, чтобы не мозолить глазыньки Прохора, а совсем наоборот, здесь же, в улице, в двух кварталах от нас.

— Переплюнуть решил, а-а?! — стонал олигарх, глотая коньяк и пьяные слезы. — Давно он у меня в печенках сидит, а теперь и вовсе — кость в горле!

Я дивился речам и сочувствовал, не забывая отдавать должное напиткам и кулинарному таланту душегуба и верного пса Семы, который время от времени возникал в дверях и вопрошал взглядом, нет ли каких распоряжений. Их не было. Заполучив слушателя и собутыльника, Прохор Прохорыч усердно наполнял гневом “чашу своего терпения”, а желудок коньяком, рисуя при этом апокалипсические картины скорого и беспощадного мщения.

Да, я дивился, слушая его, ибо знал, о чем речь, не понаслышке. Много раз, влекомый собаками, проходил мимо стройки, на которой работали таджики. Парии трудились от зари до зари, успели вырыть котлован и соорудить в нем бетонный бункер для гаража и подсобок, а теперь, под руководством двух русских братьев, громоздили на сером параллелепипеде из ошкуренных лиственниц желтоватые венцы, в погожие дни сиявшие молочной белизной. До этого они успели срубить на задах будущего особняка мощную баню, возможно, даже сауну, вырыть и забетонировать два бассейна. Там же были пробурены две скважины, так как, пояснил Прохор, прерывая рыдания и пытаясь улыбнуться, хоромы будут принадлежать двум хозяевам. Отсюда два входа и два крыла, которые сейчас, абсолютно симметричные, действительно походили на крылья исполинской птицы Рух.

То, что Звиздунов не потянул стройку “в гордом одиночестве” и пригласил компаньона, несколько смягчало душевную боль Дрискина, но истинные муки олигарха вызывала сама идея проекта, до которой он не додумался, а соперник, если ему не подсказали, допер собственной головешкой и взял за основу не мотивы якобы существующей где-то дачи героического маршала Жукова, а слизал целиком, от альфы до омеги, само архитектурное решение. Один к одному, вплоть до каждого бревна, до каждой доски и дощечки, до каждого гвоздя, каждой щепочки.

Прохор Прохорыч был безутешен, я утешал его и тоже надирался, хотя причины моего “горя-злосчастья” были иными. А все земля-матушка! Из-за нее и разгорелся сыр-бор, ибо новые времена — новые песни, которые время от времени исполняли засевшие в парламенте депутаты. Они творили законы, а между прениями наплодили чиновников. Те и нагрянули к нам составлять земельный кадастр: каждый клок государственных и личных владений должен быть учтен до сантиметра-миллиметра. Не даром, разумеется. Услуга за услугу: мы вам — планчик, вы нам — тыщу триста. За свою тыщу мы с подругой набегались в стремлении заполучить документ. Ох, нелегкая эта работа — из болота тащить бегемота! А ведь надо было еще “вытащить” и БТИ. И тоже не за так. Правда, за более скромную сумму. Наездились в район! Славная наша железная дорога регулярно отменяла дневные электрички, и мы с подругой, натолкавшись и насидевшись в очередях у чинодралов, потом куковали до вечерних поездов.

И что выездили? Приходите осенью, когда состряпаем окончательную бумагу. Дык, дык… Это же ж через полгода! Не сразу Москва строилась, так-то!.. Должны понимать. Получите, пойдете в “юстицию” за окончательным решением, за подписью и печатью. Ах, чтоб вас! Сунулись в “юстицию” узнать, что и как, а там людишки с ночи очередь занимают. Ну, елки-моталки, ну, крючки бумажные, ну и ну-у!..

В БТИ, правда, дали понять, что будь у нас денежки, могли бы нанять... как его? Дилера-брокера-менеджера или еще какую-то холеру, и та за день-два все изладит, справит все документы в лучшем виде. Послал их на, а в ответ услышал ехидный вопрос: “А что у вас с огородом? Приватизирована земля или как? Имейте в виду, что в вашем поселке вся земля, от берега озера и на пятьсот метров вверх от него, принадлежит государству и не может быть взята в личную собственность. Решайте в инстанциях, как вам быть”. Заткнул я пасть и удалился, захлебываясь желчью: “А подавитесь вы! Налог уплачен за подворье. Осенью выцарапаю бумажку земкома и больше не сунусь к вам — себе дороже! Только нервы мотать на ваш чиновничий шампур!”

Когда Прохор Прохорыч принялся рыдать и охать, перед моими глазами снова возникла картина чиновного безделья. Мы мечемся из комнаты в комнату, от стола к столу, а это, пардон, бабье слоняется по коридору с чайниками и чашками, курит, травит баланду и пустыми глазами смотрит сквозь нас. Смотрит и не видит. Небось, покажи им “зеленую капусту”, сразу бы заблеяли и подскочили на цырлах: “Что угодно приказать, водки или чаю?” Прохор Прохорыч и гражданин Звиздунов устроили этому стаду знатный выпас. Устроили и горя не знали. У них другое горе: как переплюнуть друг друга? А мне? Только надраться за его счет и тем облегчить душу. Нам, как говорил О. Бендер, нечего терять, кроме запасных цепей.

Когда усидели вторую бутылку, Дрискин воскликнул:

— Эврика! Полно горе горевать! Я ему устрою биржу труда, я ему покажу кузькину мать! Он у меня попрыгает, он у меня попляшет! Я его смешаю с говном да его же и проглотить заставлю! Я не таких видывал! Я ему поставлю пистон! Взвейтесь, соколы, орлами — будем ворога клевать!

Накричался Прошка, отвел душу, и стало ему не до меня: начал он мыслить мысль, как насолить сопернику. Я мрачно откланялся, не забыв экспроприировать со стола экспроприатора квадратный пузырь “скотча”,

Может, Прохор и вздремнул в десерте после моей ретирады, а я на мачте поднял гордый сигнал: “Родина надеется, что каждый выполнит свой долг!” Более того, свистнув собачек, отправился вниз по переулку имени Ленина до улицы имени Ленина, свернул к озеру и отдал яшку у этой... водопер... водокачной... у водокачки. Я плюхнулся на лодку, Дикарка и философ приняли позу, соответствующую содержанию минуты, и навострили уши. Сообразили, умницы, что хозяин их хочет толкнуть речугу.

— Нуте-с, братья и сестры во жратве... Меньшие! Слушай сюда. Что мы имеем с гуся? Жи-ир! Так наш великий народ говорит, фольклорируя о народе меньшем, который оказывается умнее отдельно взятого... это... взятого, так сказать, в контексте взятой, значит, отдельно народной... единицы нашего могучего народа. Доперли?

— Н-не совсем... — замялся Карламаркса. — Запутал ты нас, Мишель, но попробуем разобраться в твоем посыле. Понимаю так: этот малый умнее отдельно взятого, то есть, в принципе, завидущего дурака... члена нашего социума, так? Который кичится своим великим и могучим?

— Примерно так, — согласился я. — Речь идет о Дрискине. Жир он уже имеет, а ему хочется… Чего ему хочется, Карла-ибн-Маркса, можешь ответить?

— Чего, чего... Хочется, чтобы его жир был толще и красивше, чем у соседа. Так?

— Пр-равильно понимаешь вопрос, но одного не дотумкал. У Прохора и без того цитадель “красивше и толще”, вторая тоже выглядит на уровне. Но Прошке хочется так потешить свою гордыню, чтобы никто вообще не смел возвыситься рядом с ним. Он, дескать, здесь единственный и неповторимый! Вот и узрел горе-злосчастье в пустячном факте быстротекущей жизни. Верно я говорю?

— Мишель, ты не прав! У каждого этого... ну, великого и могучего, свое горе. Специфическое.

— Херня это, друг мой, а не горе!

— Ладно, согласен. А при чем тогда малый народ?

— А при том, что умом и хваткой Прохор сравнялся с ним в добыче “жира”, зато нутро осталось, как у недоумка из могучего и великого нашего социума!

На ветру я трезвел и уже соображал гораздо четче. Да что с того? Я сразу увял и отяжелел. Расхотелось не только соображать, но думать вообще. В голове — свинец. И мысли такие же. Мушкет понял это, отвернулся от меня и зевнул, а Дикарка вскочила: “Не пора ли под отчий кров?”

Отчий кров... Он был когда-то у деда: родительский дом — начало начал. Был и сгинул. С тех пор и дед, и родители мои гнездились — перелетные птицы — по казенным углам. Отчий кров — это свой дом раз и навсегда. Неказистый, да твой. Родной во всякую погоду. Прохорова цитадель и будущие хоромы “соперника” — недвижимость. Сегодня построил, завтра продал. Продал — купил, купил — продал. Оттого они и завидуют друг другу — купеческие слезы! Не соленые они. Гольная вода пополам с водкой. Иначе плачется, когда теряешь “надежный причал”. Я такой обрел только сейчас, но он вряд ли понадобится детям. Они... городское поколение. У меня и подруги — крестьянские корни. Здесь они ожили и начали прирастать к землице. Уйдем мы — и все пойдет прахом. Городские квартиры — та же недвижимость. Поэтому с ними столько неприятностей, мухляжа, вплоть до убийств...

Мушкет вяло брел у моей правой ноги.

— Для меня и Дикарки отчий кров там, где хозяева. А ты, Мишель, когда приехал к родителям в отпуск той давней зимой, неужели не почувствовал, что наконец ты дома?

— Нет, мон шер, не почувствовал. Жили они в леспромхозовском домике на два крыльца. За стеной соседи. Уволься отец — появится новый жилец. Нет, я был в гостях. У родителей, но в гостях, и приехал я сюда в первый раз и в последний. Отпуск ведь не резиновый. Его не растянешь до бесконечности. Дни шли, я все чаще вспоминал баркентину и наконец подумал: “Пора!”

 

 

Ты взглядом меня провожала

Под песню холодных ветров.

Ты мне ничего не сказала —

И все рассказала без слов.

Песня военных лет

 

Пора, брат, пора!

Чемодан собран. Родители проводили за порог и до электрички, а через час меня встретил вьюжный заснеженный город. С билетом на самолет проблем не возникло, с последним ночлегом тоже не предвиделось. Можно остановиться у Бубенщиковых. Володька и Зина всегда привечали меня. Но я позвонил Виктору Коркодинову.

Трубку подняла Люба и вроде бы охнула, узнав мой голос.

— Миша, неужели ты?! Что? Завтра улетаешь? Немедленно приезжай! Немедленно, слышишь?

А Виктор добавил, что меня ждет большой сюрприз. Я ожидал любых сюрпризов, но не такого. Мои ожидания не шли дальше обыденных предположений: мало ли что мог придумать Крокодилыч, как называли Виктора в худучилище? Но оказалось, что действительность может превзойти любые ожидания. Крокодилыч отпер дверь и шагнул в сторону, открыв взору моему улыбавшуюся жену и... Уралочку! Я онемел. Я был потрясен и растерян, я хлопал глазами (и, возможно, ушами), я замер на пороге, не в состоянии сделать и шага. Словом, произошло нечто достойное последней сцены “Ревизора”. Улыбался только Крокодилыч, довольный эффектом. Уралочка была смущена, я стоял с разинутым ртом. Люба изучала наши лица, а Витька, этот чертушка, выхватил у меня чемодан: “Прошу к нашему шалашу!”

Все дальнейшее — точно во сне. Ужин, разговоры, содержания которых совсем не помню. Наверное, были расспросы, и я что-то отвечал, наверное, о чем-то спрашивал сам. Хотя бы о том, как она оказалась в городе именно сейчас? Ведь, слышал, живешь в Серове? Как и ты, ответила она. Ты приехал в отпуск, а я... ведь я библиотекарь, приехала в бибколлектор за книгами.

Потом нас оставили одних. Мы проговорили до утра. Обо всем, но только не о том, что нас когда-то развело и почему мы оказались “по разные стороны баррикад”. Не говорили и о главном: что будет с нами дальше? По-моему, это было ясно и мне, и ей. Скоро расстанемся, но... чтобы уже не расставаться никогда. Ночь пролетела как миг. Она поехала со мной в аэропорт. Метель закончилась, но шел легкий пушистый снег. Такой я ее и запомнил, уходя к самолету: пушистой от белых хлопьев и очень одинокой. Очень! Поэтому, вернувшись в Светлый и написав одно-единственное прочувствованное письмо, я вдруг решился и написал главное: приезжай!

И она приехала, когда “Меридиан” еще находился на слипе.

В тесной каморке боцмана началась наша совместная жизнь. Конечно, я начал искать жилье еще до ее приезда, но безрезультатно. Взгрустнулось: для женщины, живущей на судне, вытащенном на берег, возникает много трудностей и личных проблем. Но еще до того, как нас спустили на воду, а значит, у боцмана прибавилось хлопот, появился Фред и сказал, что он получил квартиру, а Пещера — к нашим услугам. С начальством есть договоренность не только о прописке там же, где прописан муж, но и о работе по специальности в ДК, нуждавшемся в библиотекаре. Было еще одно обстоятельство, весьма порадовавшее меня. Маленькая Бабка перебралась к Власу, которому понадобилась домоправительница и наперсница, с которой без утайки можно поделиться теми подлостями, что постоянно затевала подлая Власова душа. А в том, что она их затевала и выполняла, я не сомневался.

Покидая Пещеру, Фред выбросил остатки ВКС, а также Ложе Прокруста, собранное из тех же ящиков, что и “стена”. Ящики и остатки колченогих столика и креслица покоились в дровяном сарае с прочим мусором.

— Кракатау прожорлив — используй по назначению, — сказал Фред, сдавая мне жилище, — а о мебели, друг, позаботься сам.

Я позаботился.

Выписал на заводе тонну угля, сходил с подругой в мебельную лавку, где нам предложили, очевидно, срубленное топором того же безвестного левши, “в духе добротного отечественного классицизма”, сооружение, очень похожее на общественный нужник, воздвигнутый в Краснофлотском переулке. Окраской “шедевр” напоминал фекалии алкоголика, что действовало отталкивающе на наши эстетические чувства, но выбирать-то было не из чего, да и продавщица лебезила в стремлении избавиться от страшилища. Купили! Надо же в чем-то держать посуду и белье. Где-то были добыты два стула, ложе и стену украсили гибралтарские покрывала.

Когда в Страшиле появилась необходимая посуда, мы сочли период акклиматизации законченным и, следуя заветам Хвали, пригласили на новоселье “видных представителей Светлого и его пригородов”. Хотелось, чтобы подруга знала, с кем я тут якшаюсь, а “видные представители” познакомились с ней в дружеской семейной обстановке и не сдвигали брови на затылок, встретив нас на улице.

На глазах любимой, часто навещавшей меня на заводе, баркентины преображались и вооружались. Курсанты погрузили балласт, а потом мы подняли стеньги и реи, опутали мачты паутиной снастей.

В эти апрельские дни мы окончательно лишились Медведя. Окончательно — потому что фактически он отсутствовал с Нового года. Повздорил, дурак, с сожительницей и решил насолить ей, а способ для мести выбрал неординарный: налил в гитару керосину, поджег инструмент и положил на шкаф, а сам ушел к Ромке Лочу, снимавшему поблизости квартиру. Там его и прибрали к рукам блюстители закона и порядка. Ладно, огонь не наделал беды. Пожар быстро потушили. Судили Володьку в заводском клубе, дали два года за хулиганку и отправили в Карелию валить лес.

Кадровики отреагировали почти мгновенно. На “Меридиане” появился матрос Боря Харченко, ставший, бог весть почему, Бьерей. Кажется, снова подал “идею” Москаль.

Бьеря среди нас был самым образованным. Закончил в Кронштадте училище морской авиации, в чине старлея служил в минно-торпедном полку, богатом традициями и славной историей военных лет. Потом грянуло сокращение, и торпедист стал “дворянством морей”. Веселый, беззаботный и немного безалаберный, он так быстро освоился в нашей компании, что как будто Бьеря, а не Медведь, быстро забытый Медведь, давно уже занимал в кубрике верхнюю койку у входа. С его появлением пан Казимир и пан Левка окончательно утвердились в этом статусе.

Баркентины готовились к походу, а флаг-капитан Чудов пытался выяснить в столице его маршрут и сроки выхода-возвращения, порты захода. Надежды, что опять проложим курс к берегам Африки, угасли с его возвращением. Чудову припомнили Конакри и дали понять, что мы и без того перегрелись в тропиках, а потому штрафникам следует охладиться в Норвежском море, на обратном пути посетить Росток, а из ГДР следовать в Кениг, чтобы окончательно избавиться от остатков “тропической лихорадки” на ветрах осенней Балтики.

“А мне все равно, зачем и куда, лишь бы отправиться в путь”, — бывало, мурлыкал Жека Лаврентьев. Я следовал этой морали, да и работы было столько, что о том, зачем и куда, некогда было подумать. Огорчало, что рубанули валюту, а хотелось привезти подруге что-нибудь эдакое, душещипательное. Самому ничего не надо. Возвращаясь с Урала, отдал Хвале нейлоновую рубашку и болоньевый плащ — пусть повыпендривается, пусть потешит душу аглицкой ерундой. К фарцовщикам он не ходок, но отдает при случае дань моде, вернее, редкостям нашего быта. Ухитрился же склеить африканский стакан, украшенный гвинейским орнаментом, который мы кокнули при встрече. Наверное, Хвале вспомнились Бармалей и Лимпопо, где гуляет Гиппопо. Что до меня... Моя мечта надменна и проста. Схватить весло, поставить ногу в стремя и обмануть стремительное время, всегда лобзая милые уста. Только так.

Впереди рейс-поход. И весло возьмем, и ногу — в стремя... Три месяца — не бог весть какой срок, но теперь, когда “милый друг, наконец-то мы вместе”, он покажется вечностью и для нее, и для меня... Ладно, Мишка, испытание верностью мы выдержали, значит, осилим и эту разлуку. А разлука могла и не состояться: я сломал ногу!

Утром воскресного дня, закончив приборку, начали подумывать о заслуженном отдыхе. Паруса подвязаны, снасти подсоединены, стоячий такелаж покрыт свежим тиром, Леня Мостыкин получил лоции и карты северной части Атлантики, капитан уехал в Ригу, Хованский — в Пионерский, подшкипер Давыдов тоже смотался домой, а день апрельский шептал: займи да выпей! Нет, я ни о чем таком не думал — думали другие. Думали, думали и надумали устроить “зеленую конференцию”, которая изредка практиковалась на “Меридиане” в такие погожие весенние дни.

С “докладом” выступил то ли Винцевич, то ли Попов, а может, и новенький, третий механик, появление которого сразу переместило Саню Ушакова на должность второго, что было справедливо и своевременно. Я тоже получил приглашение принять участие в прениях по “текущему” вопросу и не отказался. А надо бы! Были куплены мясо и водка, шампуры хранились в лесу за больницей в каких-то кустиках. Возле них запылал костер, зашипело мясо, нанизанное на проволоку, а когда было что-то выпито и что-то съедено, новый механик, крепкий, надо сказать, мужичок, предложил мне борцовскую схватку. И снова я не отказался, так как имел... гм, несчастье заниматься в ремеслухе классической борьбой и даже имел по оной второй разряд.

О, Тэм, забыл ты о совете своей супруги — мудрой Кэтти, а ведь она была права, припомни, Тэм, ее слова! В моем случае на роль “мудрой Кэтти” претендовал Сашка Лопатин, наш тренер, который говорил, чтобы мы ни в трезвом, ни — особенно! — пьяном виде никогда не боролись где попало, а только на ковре! Не внял я тренерской мудрости. И почему бы мне не предложить взамен боксерский поединок?! Ан нет, сошлись они, вода и пламень. Я его тушировал в первом раунде, но механик решил, что вторая попытка внесет окончательную ясность в расстановку сил, и мы сошлись снова.

Как любил повторять тот же Лопатин: “Свисток — и буйволы выходят на ковер!” В этот раз — два окосевших “индивидуя”. Вышли, схватились, и тут моя правая нога попала в какую-то колдобину, и... дикая боль в щиколотке, а я — на лопатках. Так и остался лежать, перевернувшись на живот и набив рот сосновыми иглами и трухой...

Спохватились меня минут через десять. Дескать, кончай переживать, тебя победили в равной борьбе! А я по-прежнему рыл носом землю. Тут наконец до них дошло: что-то не так!

Дальше — конвейер. Снесли в больницу и передали с рук на руки жене Фреда меня и распухшую щиколотку. Лена осмотрела ногу и вызвала неотложку, которая доставила “чемпиона” в областную больницу, где я отвалялся аж двадцать пять дней в гипсе выше колена и с диагнозом: перелом внутреннего мыщелка и пяточной кости.

Меня навещали братья-матросики, по возможности, наезжала подруга. Она меня ни в чем не упрекала, парни тоже, но всем было ясно, что мое участие в рейсе под вопросом. Хирург говорил, что и после выписки ноге нужен покой. Покой! Покой нам только снится. Я знал, а Эдька еще лучше, что ждет баркентины в северной Атлантике. Слабым утешением оказались и новенькие костыли, доставленные ребятами: “Друзья, на дальнем берегу в томительном изгнанье я благодарно сберегу о вас воспоминанье!”

Кажется, на двадцатый день меня посетил капитан. Букину, оно и понятно, хотелось лично убедиться, в каком состоянии находится боцман, и если сможет, то когда сможет приступить к исполнению, а не лежанию. Я опешил, увидев его, и, хотя не знал, куда девать глаза, умудрился чуть ли не пропеть, когда он подошел к кровати:

— Явилось начальство, пришел капитан, и вечную память пропели...

— Вечную память петь еще рано, а как нам быть, надо подумать. Сколько намерен валяться? — спросил Олег Андреевич и бросил мне на живот тощий конверт. — Супруга твоя просила передать. Имей в виду, Михаил, через неделю приходят курсанты. Мы, можно сказать, почти на старте. Надо что-то решать. Ну, так как, борец Бамбула?

— Откуда я знаю? Я, конечно, могу поднять три стула и выжать мокрое полотенце, а что до прочего... — и, посмотрев на синие пальцы, торчавшие из гипса, пошевелил ими. — Олег Андреевич, медкомиссия у меня пройдена, формально я, значит, здоров. Могу и на костылях, а море меня быстро вылечит!

Он долго смотрел на меня, переваривая ответ.

— Ладно, боцман, лежи пока, да не прыгай! Какое-то время еще есть в запасе, а там посмотрим.

Капитан поднялся, а я спросил, есть ли какие новости.

— Новому механику и твоему другу Давыдову не открыли загранвизу. Механика уже прислали — Евгения Романовского, а подшкипером я назначил Хованского, знай.

Ушел капитан, а я думал об Эдьке: что такое не везет и как с ним бороться? А тут он и сам пожаловал в палату. Поздоровался с вратарем “Балтики” Ивановым, лежавшим с открытым переломом ноги, постоял возле и только потом подошел ко мне.

— Попрощаться зашел, Мишка. Ухожу на селедку в Северное море. Может, и в Норвежском окажусь — сказал Эдька. — Если встретимся — угощу тебя малосольной.

— Значит, опять ерунда с визой? Кеп заходил, сказал.

— С ней. Ходил я в серый дом правду искать. Кегебешники говорят, что они здесь ни при чем. Вопрос-то решала обкомовская комиссия, в гроб, свет ее! Выяснил, что визу мне откроют, когда мама перестанет ходить в загранку, то есть выйдет на пенсию, а я... женюсь! Мы ж не расписаны. Теперь придется оформить отношения с Эмилией да побыстрее заканчивать мореходку.

— Эдька, а ведь и я не расписан!

— Но виза у тебя уже открыта. На всякий случай поспеши побывать в загсе. Ну, а со мной, видно, у них старые счеты…

Когда Эдька ушел, я распечатал конверт. Письмо было от Лаврентьева, не баловавшего меня своими эпистолами.

“Здравствуй, Мишка! Письмо твое получил, привет Фонарю передал. После твоего отъезда встречаемся редко, фанфары наши заглохли, но если встречаемся, то, конечно, кидаем. Темнец-Фонарец живет ничего, на днях крепко откушали, после чего его третий день нет на занятиях. Темнец теперь замещает Васю Фонарщика (надеюсь, не забыл, как он уснащал диапозитивами лекции Алпатова и Чегодаева). Вася что-то отмочил с Михайловым (министр) на выставке стран демокр. и был выкинут из института, дела в котором идут к какому-то мрачному финалу. Строго становится с прогулами и опозданиями, ввели еще два часа “военки”, с будущего года обещаны методики преподавания рисования и черчения, психология. Обучение будет заканчиваться пятым курсом, как в училище, с дипломом учителя рисования и черчения. И только “таланты”, как прежде, будут защищать дипломы на 6-м году. Ну, а с нашим рвением в таланты не выйдешь, поэтому есть ли смысл тянуть канитель, а? Я опять на распутьи, тем паче, что дела в Подольске паршивые — кормить перестали. Правда, на днях появилось некоторое прояснение. Мне устроили так называемый “творческий отчет” и решили (я показывал фотографии с подмалевков), что кормить меня следует, но чем это кончится, во что выльется практически — туман! Держусь сейчас за институт только в смысле стипендии. Да, пожалуй, это так.

С Жанной мы живем ничего, если не считать хроническую нехватку денег. Ты спрашивал о своей “Норвегии”. Стоит у меня, в рулоне. И последнее, если не жаль, разреши мне кое-что написать с твоих этюдов, которые у Хвали. На продажу, вестимо. Если откажешь, не обижусь. Это дело авторское и щепетильное. И еще. Я, конечно, ругал тебя за романтический трюк с отъездом из Москвы “и быть может, навсегда”, а теперь вот думаю, что ты едва ли не прав. Наверное, прав. Возможно, это единственный выход по нынешним временам.

Когда пришвартуешься в нашей гавани? Рад тебя видеть всегда, часто вспоминаю, мне одиноко без тебя в институте. Видишь, расслюнявился, как институтка. До свиданья, друг, — приезжай! Привет от Жанны и Зинки. Томик тоже шлет привет усатому дяде”.

Второе письмо от Жеки и второе упоминание о том, как ему одиноко в институте. Да, там мы были не разлей вода... Мне все-таки легче, особенно теперь… А ежели у нас кто-то народится? Гм... Ладно, об этом рано говорить, а что до письма... Я не верил, что Жека бросит институт. Нет, не решится. Да и зачем ему, москвичу, пускаться во все тяжкие? Получит диплом — кормиться будет сподручнее. Однако его признание в моей правоте улучшило настроение, которое желало лучшего. Эх, показать бы это письмо деду Маркелу! Выкопал бы на сей раз эскулап в своей копилке приличествующую случаю латинскую мораль? Нашлась бы, у него бы нашлась! А может, просто обнял бы меня дедуля по-русски и сказал, что победителей не судят. Я — победитель? А кого я победил? Себя, свои прежние надежды? Или свои сомнения? Теперь это не имеет значения.

Через неделю я упросил главврача отпустить меня на волю. Отпустил с условием, что месяц, как минимум, я буду паинькой и не буду “скакать сереньким козликом”. Заверил, что все так и будет: тип-топ и оки-доки.

Вот когда пригодились костыли — мои вторые ноги!

Ехать в Светлый не пришлось, — баркентины стояли у мелькомбината, о чем давеча меня известил Эдька. А кеп — ни гугу. Наверное, решил, что мне валяться и валяться.

Еще издали — хватило беглого взгляда — увидел на палубе курсантов и не увидел на мачте флаг отхода: успел! От сердца отлегло. Теперь бы уломать кепа, если он на месте. Хованский, встретивший у сходни, сказал, что Букин у себя. Я не стал откладывать разговора в долгий ящик и сразу направился — эдакий Джон Сильвер! — к нему в каюту.

— Садись, — капитан кивнул на узкий диванчик. — Как нога?

— Футбол я, конечно, пинать не могу, но ведь можно и тренером? Олег Андреевич, я смогу!

— Эх, боцман, боцман... Хорошо смеется тот, кто смеется без последствий! Что ты со мной сделал? У царя великого много народа дикого, но где я найду боцмана, когда рейс на носу?!

Он швырнул карандаш, что крутил в пальцах, на стол.

— А в море-то хочется? — спросил, глядя в упор.

Я чуть не застонал и дрыгнул ногой, мол, чего спрашивать!

— Ладно, боцман, возьму грех на душу, а заодно и тебя. В рейс возьму. С Чудовым поговорю. Он, думаю, возражать не будет. Условие ставлю одно: выполнять все требования врача.

Я вскочил от восторга.

— О чем разговор, Олег Андреич!

Из каюты выскочил... нет, вылетел, как на крыльях, ощутив в тот миг, что действительно “человек создан для счастья, как птица для полета”.

Остаток дня тоже пролетел совершенно незаметно. Первым делом показался старпому и выслушал все цу, потом облазил с подшкипером судно, ухитряясь толчком костылей вскакивать на фор-рубку под улыбчивыми взглядами курсантов. Вечером занял у Фокича денег на такси и рванул в Светлый, зная, что отныне и до конца похода, я — “Боцман Гипсовая Нога”.

 

То берег, то море, то солнце, то вьюга,

То ласточки, то воронье...

Две вечных дороги — любовь и разлука —

Проходят сквозь сердце мое.

Булат Окуджава

 

Подруга стояла на краю причала, в стороне от толпы провожающих. Я сунул костыли за брашпиль и не сводил глаз с ее удаляющейся фигурки. Последние взмахи рук, и она торопливо ушла к автобусу. Видно, решила встретить “Меридиан” в Светлом. Но зачем? Минуем его ночью, что увидит впотьмах?

Увидела! Наверное, мачты разглядела. Вернее, их топы с крестовинами рей, плывущих над вершинами деревьев, которыми обросла дамба канала. Увидела и начала “семафорить”, гася и зажигая свет в бывшей Пещере: оконце вспыхивало желтым огнем и погружалось во тьму, потом загоралось и гасло снова и снова.

Хованес понял меня с полуслова и потрусил на бизань-рубку. Пошептался с вахтенным помощником и три раза гукнул сиреной. Погасшее было окно торопливо замигало в ответ, и... Светлый скрылся за изгибом канала.

Утро встретили в Балтике, день начали парусным авралом.

Парни работают еще медленно, особенно на фок-мачте. Ноги осторожно ступают по зыбкому перту, руки ловят штормовое кольцо. Там, на бом-брам-рее, то же и на брам-рее, палуба кажется с овчинку, а море и небо... Чем они кажется курсанту? Хотя бы тому малышу, что примостился, как трясогузка, у самого нока рея? Синяя пташка! Левой рукой вцепился в надраенный топенант, ноги заплел вокруг подпертка, правой рукой силится развязать сезень. Сколько они копаются? Я взглянул на часы:

— С рей доло-ой!

Уже забрали ветер кливера и фор-стень-стаксель. Хованский — что живчик. Гоняет своих курсачей, как сидоровых коз. Успевает наорать и похвалить. А я в своем гипсовом сапоге сижу на релинге или сную по фор-рубке. В “сапоге” не разбежишься, но верные подпорки уже стали частью меня, и с каждым днем я замечаю их все меньше и меньше: будто родился с костылями, и это обнадеживает, дает уверенность в светлом будущем. А пока, что ж, пока руковожу голосом, пуская в ход “матюгальник” из жести, жестами руковожу, размахивая руками и тыча в нужные снасти костылем. Кажется, Фокич рассказывал, а может, Винцевич, что был у них в Риге старпом, который орал во время “парусиновых” авралов: “Тяни за веревку, которую знаешь, и не тяни, за которую не знаешь!” Вот и тычу в ту, которую они не знают: снасти плотно навешаны на кафель-нагели — поди разберись с непривычки.

Наконец утихли повизгиванье блоков, шорохи, с какими ползли рывками гафели и повизгивали пятки гиков, когда парни вываливали их стальные тела, растравливая завал-тали и набивая гика-шкоты.

Фокичу на гроте помогает пан Казимир, Харченко — на бизани под началом пана Левки. Штурмана в роли наблюдателей. Редко вмешиваются и не мешают матросам “вести свою линию” (Минин). Оно, пожалуй, и верно: курсант должен слушать кого-то одного, а Фокич и Толька знают свое дело туго. В прошлом рейсе, когда проходили Азоры между островами Сан-Мигел и Терсейра, случилась заварушка. Ночь — тьма кромешная. “Болиндер” скис, и, значит, погас свет, потухла картушка компаса, “и надо же беде случиться” — шквал с правого борта. Курсант на руле растерялся. Мига оказалось достаточно, чтобы баркентину развернуло лагом к волне и положило на борт. Затрещали, защелкали паруса, в раскрытый люк машинного отделения хлынула волна, потом другая, а там жгут спички! Фонарь ищут, мудаки волосатые! А почему аварийное освещение не сработало?!

Мы с Метерсом успели сдернуть кливера и взять на гордени и гитовы прямые паруса. Фокич сразу же бросился к рулю, Медведь и Вахтин шумели у грота и бизани. Кеп и старпом оставались на полуюте. Дали команду убрать паруса и больше не лезли с распоряжениями, а штурмана, и второй и третий, полезли, что назвается, в драку, хотя раньше никогда не проявляли подобную прыть. Получился детский крик на лужайке. Кого слушать? Ладно, что появилось освещение, а шквал пошумел и затих.

Пролив между островами довольно широк, а мы находились в видимости маяка на Терсейре — сориентировались и легли на курс, побежали догонять “Тропик”, который и без того редко находился на глазах у публики. Чудов предпочитал держаться в стороне, иногда появляясь вблизи “Меридиана”. Думаю, он хотел дать Букину возможноую свободу для самостоятельного маневра.

Вот и сейчас “Тропика” не видно. Идет севернее нас. Сойдемся с ним только возле Дрогдена. От маяка — вместе, весь пролив будем рядышком. В Каттегате — почти то же самое, а в Скагерраке “Тропик” уйдет на расстояние, которое позволит курсантам поупражняться в морзянке: будут писать друг другу ночью клотиковым огнем. Поход походом, а учеба должна идти своим чередом. Пока что мы держим точно на Борнхольм. Остров уже синеет на горизонте.

Аврал закончился. Подвахта рассосалась по кубрикам, вахта койлает снасти и вешает их на нагели. Я перебрался с релингов на крышку ящика с аварийным инвентарем. Тут же и Бьеря в окружении курсантов.

— Видите? Впереди Борнхольм, — важно изрекает он и тычет пальцем над головой щупленького впередсмотрящего. — Будьте внимательны! Сейчас вы сможете увидеть, как нужно обгинать острова. Зрелище поучительное — не пропустите!

Парни хихикают, Бьеря доволен: “Слушайте старших — не все познается опытом!” — и уводит выводок с рубки. Я сам слышал, как он однажды пудрил им мозги, рассказывая, если не ошибаюсь, о “топ-мачтовом бомбометании” и что-то об авиаторпедах.

Мне не хочется уходить с насиженного места. Нога под гипсом чешется, а не достать, вот и жду, когда зуд прекратится по своей инициативе. И еще думаю о подруге: как там она? Оставил ее в пустой комнате, в обстановке которой, как писал О’Генри, не то чтобы вопиющая нищета, но скорее красноречиво молчащая бедность. Впрочем, это дело поправимое. Вернусь, прикупим необходимое, что-нибудь справим подруге. Все наладится. Не в ближайшее время, так когда-нибудь. А пока меня греют слова Готорна. Вычитал в записных книжках и умилился: “...какое это счастье — обрести наконец собственный дом, когда прожил всю жизнь бездомно и бесприютно, ибо только тому дано понять, что значит родной дом, кто, возвращаясь, чувствует, что на пороге его встретит жена”. Конечно, “вся моя жизнь” — это тридцать лет, которые подгребут лишь осенью, но их тоже довольно, чтобы проникнуться смыслом этих слов и принять, как я, близко к сердцу.

Ах, море, море!.. Чего только не передумаешь под твой гомон и шум... Вытянешь ноги после отбоя, слушаешь шаги соседа-старпома за переборкой, а из-за иллюминатора доносится другая музыка, грустная, хотя, в общем, тоже “домашняя”. У каждого блока — свой аккомпанемент, у каждой снасти — своя песня. Все зависит от темперамента ветра и от состояния наших “инструментов”. И снова бередит душу Готорн: “Идет дождь, идет дождь, и мне поистине кажется, что сей мир навсегда погрузился во мрак, а солнечный свет отныне лучится лишь из глаз моей жены”...

Все, ша! Нажимаю костылем кнопку переключателя и погружаюсь “во мрак”, который сулит все что угодно, но, в первую очередь, парусный аврал. Значит, слез довольно, прочь печаль — нужно поспать. За палубным не заржавеет, если понадоблюсь, придет и стащит с койки, когда буду смотреть самый сладкий сон.

 

По сигналу “Пошел!” оживают продрогшие реи,

Горизонт опрокинулся, мачты упали ничком.

Становись, становись, становись человеком скорее, —

Это значит на море — скорей становись моряком.

Владимир Высоцкий

 

Всякие ужасы и страсти приписывают Бискайскому заливу, а нам, как и в прошлом году, вломило в Каттегате и тоже вблизи Скагенс-Рева. Нынче, правда, влындило покрепче, но ничего, обошлось, хотя досталось и курсантам, и парусам. В Скагерраке собрал “сшиварей” со всех вахт и засадил за починку “ветрил”. Юрий Иванович теребит и торопит — обеспокоен старпом, ибо кто знает, что нас ждет в Норвежском море? При всем уважении к Винцевичу, его “керогаз” не внушает доверия. Как сказал Честертон: “Я лично если бы и убил человека, то уж непременно какого-нибудь оптимиста”. Я тоже стоял бы перед тем же выбором, если бы нашелся смельчак, который заявил бы, что “болиндер” не подведет, как это случалось уже не раз. Повесил бы на ноке рея!

Запасные паруса были не лучше основных, но хотя бы целы. Под ними добрались до Шетландских островов, где сразу угодили в ненастье.

“Дамы и господа! — воскликнул Хорхе Луис в одной из своих новелл. — Сновидения — это вид, кошмар — разновидность. Сначала я буду говорить о снах, потом о кошмарах”. Я — тоже, но сны отнесу на свой счет, а кошмары, если они не плод моего воображения, оставлю курсантам.

О снах достаточно сказать пару слов. Их суть изложил певец Трошин, напоминавший мне ежедневно: “Ты рядом, ты рядом, моя дорогая, и все ж далека, как звезда”. Наверное, радист Коля Щербаков тоже предавался грусти о своей “незабудке”, вот и снабжал нас порцией лирики на сон грядущий.

Теперь о “кошмарах”, на всякий случай — в кавычках, так как они, как ни крути, что ни думай, все-таки мои домыслы. А причина одна — шторма. Они начались, правда довольно робко, еще на траверзе Оркнейских островов, потом, усиливаясь, больше не затихали и сопровождали баркентины до Ферар. Они не были запредельными, не бури-ураганы, которые ломают мачты, а паруса рвут в клочья, но изматывали своим постоянством и бесконечными парусными авралами. Уборка и постановка парусов, повороты, смена галса скликали на палубу если не всех, то большинство практикантов. В течение суток... не сосчитать. Роба у парней не успевала просохнуть после одного аврала, а колокол громкого боя снова выдергивал их из кубриков под дождь, брызги и удары ветра. А тут еще палуба дала течь. В одних кубриках закапало, в других капель превратилась в струйки. В ход пошли тазики, ведра. Те, у кого лилось прямо над койкой, подвязывали куски парусины. Пузыри с водой готовы в любую минуту устроить потоп, но Хованес нашел в форпике несколько резиновых трубок: у дневальных появилась новая забота — отсос воды и вынос за борт полных тазиков с “дарами природы”.

Тазики нашли и другое применение. Несколько человек все еще укачивалось, и я, спустившись однажды в кормовой кубрик, узрел в салоне такую картину. Трое пацанов стояли на четвереньках вокруг жестяной посудины и дружно “кидали харч”, такой же прозрачный и жидкий, как и небесная влага. “Харч” — одно название: не ели травилы. Пан Левка обходил своих, с бизани, и чуть ли не силком пихал им в рот куски колбасы и хлеба. Он был уверен, что проглотивший “харч” способен и работать. Обязан! Таков, мол, “закон моря”.

Я же не мог привыкнуть к тому, что постоянно съезжал на палубу вместе с матрацем со своего каменного ложа, обшитого клеенкой. Выручили костыли. Я вспомнил о них, когда совсем изнемог от сильнейшей болтанки. “Эврика! Где ж я был раньше?!” — вдохновенно воскликнул я, радуясь своей находчивости, и, уперев подпорки в живот и переборку, крепко припечатал себя к переборке другой.

Матросов тоже донимала сырость, но они хотя бы могли менять мокрую одежду на сухую, поэтому из носов у них не текло, чирьев и простуд тоже не наблюдалось. А вот у курсантов этого добра было сколько угодно. Егорцев постоянно врачевал их, а себя поддерживал спиртом.

У меня из ноздрей не бежало, но мерзли голые пальцы, торчавшие из гипсового саркофага. Да и он размок в нижней части, что не доставляло удовольствия, особенно промозглыми ночами, когда льет со всех сторон, а курсанты на мачте.

Я, как обычно, сижу на релингах. Прожектор шарит лучом по фок-мачте. Задираю голову и вижу на реях только задницы, облепленные мокрыми штанами. Волна бьет в скулу баркентины, столб воды перекатывается через полубак и вкатывается на фор-рубку, ударяется о фок-мачту и, снова взлетев вверх, наполняет, как ведро, мой рупор-матюгальник, поднятый для очередной команды. Левая нога в сапоге-полуболотнике остается сухой, а “гипсовая нога” принимает унутрь новую дозу аш-два-о, — фиолетовые пальцы скрючивает судорога. Нутро мое переполняют непечатные эпитеты и метафоры, которые неожиданно аккумулируют серое вещество, и его снова озаряет благодатная “эврика”.

Утром, едва выкушав кружку чаю, отправляюсь в машину порыться в мешках с ветошью, то бишь с фабричными отходами текстиля, в которых попадались носки, годные для Циклопа. Винцевич дал добро, и целый ворох разнообразного тряпья пополнил мой гардероб. Я тщательно обрядил саркофаг в обновку. Штанину заправил под чулок, а сверху обмотал, как это делают лаптеносцы, крест-накрест куском смоленого шкимушгара. Обновка впечатляла! Я уже подумывал, не поступить ли точно так же с левой ногой, но вошел в каюту старпом.

— Пройдемся, боцман, по кубрикам, — пригласил Юрий Иванович. — Совершим тщательную инспекторскую проверку, посмотрим, где и сколько бежит, и подумаем, что предпринять.

Прошлись. Заглянули в каждую щель. Подумали и ничего не придумали. Больше того, что “придумали” курсанты, в море сделать невозможно. Палубу нужно конопатить хотя бы в местах водотечи. Для этого нужно просушить ее, а уж потом пробить щели паклей и залить горячим пеком. При мне этого не делалось ни разу, Юрий Иванович тоже не мог припомнить ничего подобного.

Население кубриков, “братья наши меньшие” (Бьёря), скептически восприняло инспекцию и ее плоды. В нынешнем потоке курсантов было много умудренных жизнью старичков, гораздо больше, чем вчерашних школьников. Они понимали, что слезами горю не поможешь, поэтому догадывались, что это шторма расшатали набор судна или, скорее, некоторые его связи, а коли так, то происходящее воспринимали как должное и предпочитали шутить, а не плакать. Новое одеяние “гипсовой ноги” не прошло незамеченным в носовом кубрике. Женька Трегубов сыграл на баяне туш, десяток глоток подхватил его, а кое-кто гаркнул: “Да здравствует гипсовая нога!” Я поблагодарил народные массы за “человеческое отношение” к моему единственному достоянию, что составляет и гордость мою, и боль, а массы поклялись навечно сохранить “в пантеоне курсантской памяти нерукотворный образ Ступни, каждый шаг которой отзывается на палубе тяжкой поступью Командора”. Старшина первой вахты Толя Камкин вручил мне памятный “стяг” — байковую портянку, украшенную изображением двух скрещенных костей. Старпом фыркнул — и на трап.

Я запрыгал следом, унося вместе с костылями полупиратскую портянку. Ее бы да на гафель, вместо родного красного!

 

Коль зад твой нежится в воде,

о голове подумай тоже.

Ах, что нам ближе и дороже,

всегда покоится во тьме!

Ах, что нам ближе и дороже,

на свет высовывать не гоже!

А флаг советский пусть сияет

и вибилизи, и вдале!

 

Может, не к месту и не ко времени вспомнились клоповские вирши, посвященные Леве Тышке, но если “Грибоедов” уже потерялся для меня в далеком прошлом, то воды тропические, южные теплые воды — антиподы здешних, видимо, и всколыхнули память, выбросив для самосохранения все, что было связано с кувырканием в этих местах. Нам всем, курсантам в особенности, они будут помниться “и вибилизи, и вдале”.

 

Вот вам иллюстрация последнего открытия: сознание не есть непрерывная линия, а скорее — пунктирная.

Гилберт Кит Честертон

 

Это повторялось не слишком часто, зато с завидным постоянством. Вот и сегодня! Жили-жили, ни о чем не тужили, и вдруг труба-гроза, как говорил мой тезка Мишка Квакин, супротивник моего однофамильца Тимура Гараева и его команды.

— Постой, постой! Ты снова о том же?

— О том же... Ты что-то пишешь, вспоминаешь, нашел занятие, и ты при деле. А я при кастрюлях да землю топчу в огороде. Посмотри на мои руки, — и она вытянула над столом, растопырив пальцы, обе кисти. — И так изо дня в день. А могла бы работать, как жена того же Командора. Меня снова зовут в библиотеку, мне людей не хватает, общения, просто работы, наконец!

Я почесал затылок: ситуация!

— Предлагаешь перебраться в город? А как дети воспримут наших собачек? Их куда?

— Ничего я не предлагаю... — Она присела напротив и спрятала руки под фартук. — Я ничего не имею против твоей писанины. Коли тебя совратили на этот путь Командор и Бакалавр — пиши! Тебе хорошо, — взывала она к моей черствой душе, — живешь в своем... выдуманном мире, а если не в выдуманном, то среди призраков, книжки читаешь... Призраки хочешь оживить? А я, Миша, хочу пожить среди живых. Среди них и книжки читать. Здесь у меня времени нет для этого занятия.

— Знаешь, роднуля, а ведь “совращать”, как ты говоришь, меня начал еще Хваля. — Я выгреб из груды бумажек Володькино письмо. — Вот что он писал мне когда-то: “Миша, ну бросил ты институт, но ведь можешь попробовать себя не только в живописи и графике. Знаешь, перечитывал твои письма (а их я храню) и подумал, что у тебя ведь незаурядные писательские данные! И скажу тебе еще, что это не только мое мнение. По-моему, я тебе даже как-то говорил об этом. Так вот, брат, наберись-ка побольше храбрости и валяй “во всю Таганскую”, да так, чтобы друзья могли сказать: “Мы с ним учились и даже были друзьями!” Мотай на ус, пока не постиг”.

— Хваля!.. — усмехнулась она. — Голос с того света.

— Тем он весомее! — защищался я. — Он мне — завет, я — обет к исполнению.

— Так я же не против! Твори, выдумывай! Пробуй! — ожесточилась она. — Ты все… о себе, а обо мне? Подумай!

Я наморщил лоб, ожидая момента истины.

— Эврика! — “вскричал он страшным голосом”. — Ты ничего не предлагаешь, а я предлагаю эксперимент. Я остаюсь смотрителем гасиенды и водителем собак, ты едешь к нашим детям и книгам, возвращаешься на мини-Балтику по субботам и воскресеньям. Встряхнешься — библиотечничай на здоровье.

— А не помрешь с голоду?

— “Всякий, кто старается сохранить в себе духовные силы или поэтическое чувство, склонен воздерживаться от животной пищи и вообще есть поменьше”, — смиренно ответил я.

— Никак Торо вспомнил?

— Его. “Обжоры — это люди в стадии личинок, в этой стадии находятся целые народы... народы... — Я поднапряг память. — Да, народы без воображения и фантазии, которых выдает их толстое брюхо”, — с облегчением закончил я.

— Умница! — похвалила подруга. — Сократ! Уел разжиревших американцев. А скажи мне, дружок, чтобы сохранить “поэтическое чувство”, не будешь ли ты налегать на сивуху? Дрискин ведь тоже привык сохранять “духовные силы” эдаким образом!

— Хо! Да он теперь почти не бывает здесь. Или не заметила? Прошка помирился с недругом Звиздуновым и втянут им в новую авантюру. Вдобавок, говорит Семка, у него нынче крен на другой борт: ударился в православие, дружит с попами и держит пост, —поделился я недавними разведданными. — Господин Дрискин лакает нектар и закусывает акридами. Так что и с этой стороны мне не грозит опасность.

— Эксперимент… — пробормотала подруга. — Змей-искуситель!.. Конечно, можно попробовать… А огород? Справишься?

— Надеюсь. Впервой, что ли? Да и ты, поди, руки приложишь по выходным. Неужто не заскучаешь по землице?

— И все-таки... как я оставлю тебя?

— Представь себе, что я ушел в море. Или нет — дежурю на маяке! Скажу я тебе, между прочим, что с сердцем веселым опять приду поглядеть в твои очи, приду твою руку пожать. Руку, которая будет редактировать мое изложение материала, — польстил я для вящей убедительности: мне очень хотелось, чтобы эксперимент состоялся, чтобы она хотя бы неделю, после здешней тишины и благодатного воздуха, поощущала кислородное голодание в венерианской атмосфере мегаполиса и по маковку нахваталась децибелов автомобильно-трамвайного происхождения. Вонюче-громыхающие трассы — под окнами, рядом — завод медпрепаратов, так что все удовольствия будут к ее услугам. Посмотрим, что запоет!

Неделю она размышляла, а потом сдалась. Уехала, гм... А я вернулся... в Норвежское море и, оставив позади “до боли знакомые” утесы нахохлившихся Фарер, сказал им: “Прощайте, скалистые горы, в Германью отчизна нас шлет!”

 

Северное море встретило баркентины редкой кисеей тумана и легкими вздохами разомлевших зеленых волн. Встречные и поперечные суда скользили мимо, словно за марлевым пологом, а польская шхуна “Генерал Грант” выглядела Летучим голландцем.

Спустившись до Доггер-банки, повернули в Скагеррак. Здесь я почувствовал, что еще немного, еще чуть-чуть — и надобно освободиться от саркофага. Почувствовал, но медлил: привык к нему и не представлял, как же буду ступать без гипсового сапога? Он, казалось, стал более “родной” частью тела, чем “чужая” нога. Сниму его и не смогу сделать ни шага.

Все это я заново пережил после отъезда подруги, а перечитав сочинение, загрустил: скучно изложено. Все не то! Африканский рейс... Господи, да это же ж бухгалтерский отчет! А Норвежское море? И подавно. Выветрились из головы яркие подробности! Видно, мысли о подруге вышибли из нее все остальное. От Ростока память сохранила разрозненные картинки, буквально клочки, ведь Светлый был уже совсем рядом! Даже не помню, когда и где пан Казимир срезал мне гипс. Клюку Хованский сделал в Северном море, а разувание случилось... Да, в Малом Бельте. Точно, в проливе, где мы красились перед заходом в порт. “Гипсовой ноге” были устроены пышные похороны. Снова Трегубов исполнил туш. Умолк баян, раздались восторженные клики: “Да здравствует боцман Гипсовая Нога!”, “Слава Ноге!”. Хованес поднял над головой раскуроченный саркофаг, и... “и слезы у многих блеснули”. Да, так все и было: бух! И нет его. Утонул, родимый.

Я понимал парней. В море какие развлечения? Нет их. А тут великолепный повод пошуметь и устроить представление. Даже кеп и старпом были снисходительны. Весь комсостав наблюдал с бизань-рубки за этой церемонией и почтил минутой молчания последний всплеск балтийской воды, сомкнувшейся над больничным сапогом, непригодном теперь даже для Нептуна.

В таких словах излагал я на бумаге свое светлое прошлое, и слова эти казались мне не моими. Легковесно выглядели. Терехин любил повторять: “Живопись — та же добыча радия. В грамм добыча, в год труды. Изводишь, мазка единого ради, тысячи тонн бесцветной фузы”. А слова? Какими они должны быть, чтобы не напоминали фузу — грязь с палитры? Я ж не писатель! Тут не помогут ни Командор, ни Бакалавр, ни Конструктор, ни Краевед. У них свой язык, свои слова — надежные, проверенные, продуманные, принадлежащие только им. В какой “Венесуэле” найти свои? А тут еще и кузина Татьяна подбросила щепок в костер сомнений — прислала из столицы нашей родины выпуск “Петрополя” с весомым кусочком из цикла Андрея Битова “Битва”.

Маститый автор писал именно о словах: “Писатель пишет, то есть тиражирует, то есть долго и неумно топчется на месте, — но это его работа. Употребить определенное количество слов, извлеченных из опыта в истинном их значении, и донести свою систему их сочетания, кажущуюся ему всеобщей, до чужого сознания хотя бы в такой мере, чтобы тот воспринял эту систему как частную, — уже задача огромной трудоемкости и сложности, если бы ее выполняла машина. Ее выполняет человек, не обладающий гипертрофией машины, зато связанный некой пуповиной, нитью, нервом с океаническим организмом языка, который, в случае живости (талант) или разработанности этого нерва (мастерство), работает за него, способствуя автору выполнить хотя бы отчасти по сути невыполнимую задачу. Писатель — это человек, который знает каждое слово, какое пишет (пусть их всего десять...)”.

Нда... Эту, на первый мой взгляд, абракадабру я прочитал раз пять: туп, что поделаешь! На шестой раз, когда что-то забрезжило, выделил “талант”, “мастерство”, “невыполнимую задачу” и застрял на “знает каждое слово, какое пишет”. Талант и мастерство я сразу вынес за скобки — они не для меня. “Задачу” покамест оставил. Она казалась выполнимой при условии, при условии... При каком условии, черт подери?! При условии, знаю ли я слова, которые пишу? Допустим... вроде знаю. А может, у Битова здесь заложен какой-то потаенный смысл? Имеется “междудонное пространство”, в котором мне ползать и пурхаться, сдирая ржу и собирая в ведро грязную воду?

“Поэтом или литератором сделаться легко, но не выгодно — это народ все млекопитающийся”, — сказал Щедрин устами своего персонажа. Легко! А тут майся и ломай голову. Ладно, батюшка, положим, у тебя в запасе слов чуть больше, чем у Эллочки-людоедки, вот и пользуйся этим запасом, варьируй его и, несмотря на скудность средств, добивайся елико возможной выразительности. Ведь были и есть живописцы, которые обогащают палитру не обилием красок, а токмо разнообразием оттенков нескольких основных цветов.

Что получится? Трудно судить, но ведь цыплят по осени считают. И если удастся выполнить “по сути невыполнимую задачу”, выполнить во имя друзей одиноких, почивших в могилах немых, а я, коли взялся, обязан это сделать, и пусть мои краски, сиречь слова, будут теми, какими я общался с ними хоть на палубе, хоть на берегу: в Кениге, в столице, на Урале. Ведь я же не хочу, чтобы краски кричали, я колорита хочу! Если замес получится... обо мне все люди скажут, сердцем чист и не спесив. А буду ли при этом красив или некрасив “в масштабах ваших”, опасаться не стоит. Главное, оставаться самим собой и опираться на свои масштабы, отпущенные природой.

 

ОТ ПОРТА ВАРНЕМЮНДЕ ДО ПОРТА РОСТОК (RОSТОСК).

Часть реки Варнов между портом Варнемюнде и портом Росток называется Унтер-Варнов. К S0 от порта Варнемюнде река Варнов, расширяясь, образует озеро Брейтлинг. Озеро это мелководно, с низкими берегами, поросшими травой и камышом. В средней части озера имеется впадина с глубиной 12,6 м. Выше озера Брейтлинг река Варнов имеет ширину 400—800 м; в районе порта Росток она сужается до 200 м.

Лоция Балтийского моря

 

— “Отдых после боя”, картина заслуженного художника Непринцева, — сказал Бьеря, любуясь “сшиварями”, что, лежа и сидя, трудились не покладая рук над нашими многострадальными парусами, и трудились уже неделю.

Капитаны не захотели показывать наши заплаты в Мекленбургской бухте. Паруса были убраны, как только показался маяк Варнемюнде, окруженный ворохом башен и кирх. Панорама — от и до, с оста на вест. Будто плывем в сказки Андерсена. А разве можно попасть в сказку в заплатанном армяке, если сказка не наша, кондовая, а с европейским акцентом? Ну, попасть-то можно, да позора не оберешься. Все-таки держава победителей, а не Бенилюкс, где в одном сортире поместится все население обоего пола.

Так разглагольствовал Бьеря, снова собравший на фор-рубке поклонников своего красноречия. Я соглашался с ним: без парусов, свеженькие после покраски, выглядели мы очень даже прилично. Точно белые уточки или чайки над голубой скатертью моря. А куча яхт, что вывалила навстречу из-за мола, походила на пестрых бабочек непривычного вида. Я таких еще не встречал. Крохотные тупорылые корытца. Нос и корму словно пилой оттяпали. Фокич подивился: “Какая великолепная микстура!” — и ушел на корму: приближался лоцманский катер, и его пригласили на руль.

— Товарищи моряки, — вещал Бьеря, обращаясь к курсантам, — вы уже знаете, как обгинать острова, скоро увидите, как обгинают маяки, чтобы попасть унутрь вон той Унтер-речки, но прошу обратить внимание на тот факт, что это невозможно сделать без такого рулевого, как наш Фокич. Герр Фокич! Фокич — это сила в движении, как динамо-машина или царь Петр в Полтавской битве! Вы, конечно, думаете, что он только на то и способен, что захомутать любую фрау, фру, фрекен, фрейлину внутренних дел, запросто охмурить миссис, герл, скво или вахину? О, нет! Уже во времена Одиссея он твердой рукой направлял трирему…

— Харченко, заберите людей и освободите фор-рубку! — оборвал капитан жизнерадостный поток Бьериного повествования. —Лоцману и без того ничего не видно из-за мачт и снастей, так еще вы там собрали толпу!

Бьеря отдал честь, щелкнул каблуками и увел слушателей под прикрытие шлюпки и гальюна: мимо проплыл маяк, а город Варнемюнде, отсеченный от воды серой лентой молов, смотрелся с палубы тоже неплохо.

Пока шли рекой, лоцман взирал на Фокича с величайшим изумлением. Тот стоял, как всегда в подобных случаях, на рулевой колонке и крутил штурвал то левой, то правой ногой. Уразумев наконец причину столь неординарного поведения матроса, немец похлопал его по плечу: “О, колосаль! Данке шен, данке шен!” и вручил план Ростока.

— Балда, скажи ему: “Битте, герр пайлот!” — прошипел Москаль “водителю фрегата”, но тот плевал на дипломатические тонкости и отпихнул советчика:

— Сам ты хер, — и уточнил: — Моржовый.

— Ростовский! — поправил Москаль. — Ростова-папы. А ты молдавский. Улавливаешь разницу, кислятина виноградная? Изюм!

Миг — и они бы сцепились на глазах у честного германского народа. Казалось бы, сцепились. Но Фокич тонко чувствовал разницу между словесной потасовкой и реальной оплеухой. Он тотчас вышел из клинча и отступил за курсанта, сменившего его на руле.

— Вы, петухи! — прикрикнул и старпом. — Что лоцман скажет, подумали, волосаны?

— По местам стоять! — рявкнул и капитан. — Приготовиться к швартовке!

Когда закрепили концы, я реквизировал у Фокича план города. Володьке он ни к чему — бумажка, а для меня — нужная позарез: для выбора кратчайшего курса между здешними достопримечательностями. На судне я все еще пользовался костылями, но в город придется плестись с клюкой. Рассчитывать придется только на себя. Скоростью эскадры считается скорость самого тихоходного корабля, а кому нужен тихоход?

— Германьский народ — дюже любознательный народ! — ухмылялся Бьеря, глядя, как “народ” карабкается на бушприт, бродит по судну, заглядывает в кубрики, торчит у штурвала, а возле мачт задумчиво задирает голову к небесам.

Любопытные толпились возле баркентин с утра до вечера. На борт их пускали небольшими партиями. Планширь “Меридиана” вровень с набережной, но — никаких посягательств на суверенную территорию не было: “германьский народ — дисциплинированный народ”. Два огольца все-таки сиганули за гальюном, ухитрившись перемахнуть через блоки и лопари фока и марса-брасов, но дежурный тотчас припутал их. Мальчишки заулыбались, залопотали по-своему быстро-быстро, словно упражнялись в скороговорке. Когда их повели вон, оказалось, что пацаны разыграли спектакль. Нахалы приехали из Магдебурга, где служили их русские отцы-офицеры и жили их русские мамы. Хованес все-таки осерчал и слегка оттрепал за уши: зачем водили нас за нос?

Два дня я осваивал пешеходство вблизи судна, а первой “достопримечательностью” оказалась пивная, которую днем обнаружили прыткие на ногу Невтоны и хитрые разумом Платоны, Хованес и пан Казимир. Они и пригласили меня в заведение папаши Лю, как сразу же прозвали его владельца, обладавшего воистину необъятным животом. Поднос с пивом и сосисками уже находился в зальце, а брюхо, уравновешенное таким же внушительным задом, еще долго протискивалось в дверь. Сначала появлялась студнеобразная округлость, свисавшая через пояс штанов “шириной с Балтийское море”, удерживаемых мощными подтяжками; округлость, явившись полностью, переходила в крутой подъем, упиравшийся в многочисленные лже-подбородки, среди которых едва угадывался настоящий, и без того почти исчезнувший в складках толстых щек. А голова, в общем, была великолепна: крупная, в аккурат для дородного тела, увенчанная ледником волос, гривой спускавшихся на... да, на спину, так как шеи-то не было. И пиво у папаши Лю выше всяких похвал. Не “Жигулевское” из бочки — пена пополам с водой, а настоящий германьский бир.

За нашей кормой высились два готических строения мелькомбината. Точь-в-точь такие же, как и в рыбном порту Кенига, что создавало домашнюю обстановку. Если бы не говор! Все равно мы чувствовали себя довольно комфортно, быть может, даже слишком, чему способствовало и пиво папаши Лю и тетушки Ма, с которой мы тоже свели знакомство, и, как говорил пан Левка, “законное право победителей”. Видно, победителей и впрямь не судят. Побежденные относились к нам очень хорошо, так ведь и мы не задирали носов. Так же приняли и союзников — французов.

Их суденышко прибыло из Штральзунда, с какого-то фестиваля. Груз — песни и музыка в самом близком соседстве, у мелькомбината. Первый же визит — на баркентины. Курсанты были в восторге, мы тоже охотно слушали их песни, крутили для гостей советские фильмы и пели вместе с ними. Поддавший Бьеря был в ударе и напропалую драл свое золотое горло в общем хоре, а вечером увлек пана Казимира и Хованеса с ответным визитом на борт музыкального ковчега.

Я решил размять ногу и проводить их до судна французов. У мельницы реденькое оцепление. Воины наши, советские, из ограниченного контингента. За мучицей приехали. Грузовики с дарами земли выруливают из ворот и пробираются между легковушек, облепивших набережную. Непорядок! Бьеря направился к ближнему солдату.

— Шмайсер — пиф-паф? — спросил у воина.

— Работает... — ответил оруженосец без воодушевления.

— Дай очередь по легковым, — посоветовал Бьеря. — Мешают же выезжать грузовикам и за оцепление лезут.

Солдат оживился:

— И ловко же ты научился по-русски лопотать! Где-ка?

— Так мы же русские, с парусника, — признался Бьеря.

Солдат расхохотался, аж на землю сел: свой своя не познаша. Мозаика нашей жизни в Ростоке складывалась в довольно пеструю картину. Камешек к камешку. На протяжении дня что-нибудь да случалось. Курсант с “Тропика” посеял во время увольнения “мореходку”. Утрата повергла парня в ужас: погибло все, чем обладал Отелло! Во всяком случае, по головке его не поглядят и могут запросто отлучить от моря. К счастью, паспорт подобрал абориген. Дисциплинированный представитель “германьского народа” принес утерю на баркентину. Капитан Чудов принял посла доброй воли, за разговором выяснил его адрес, а после отправил растеряху к нему на дом с наказом поблагодарить честного немца и вручить скромный презент: акварельное изображение баркентины “Тропик”, созданное кистью боцмана учебного судна “Меридиан”, как коллективный дар экипажей обеих баркентин за вспоможенье в столь деликатном деле. Не удивлюсь, если Вадим Владимирович и речь для него сочинил, дабы курсач не мямлил и не жевал сопли в нужный момент. Удивило другое. То удивило, что Чудов, который никогда никого ни о чем не просил, обратился ко мне с просьбой изобразить презент. Не какой-то покупной подарок, а свой собственный “пустячок”, лишь бы напоминал туземцу, что с нашей стороны все искренне, без фальши.

Да, за несколько дней мы обжились в Ростоке. И порой начинало казаться, что про Кениг нам кто-то налгал, что туда не добраться. Зачем нам тудысь? Если там еще не выветрился окончательно прусский дух. А здесь Русью пахнет. Советской, само собой. Ароматом портянок и кирзачей славных воинов-освободителей, вонью газолина зеленых “козликов”, что изредка замирали у сходен, словом, — Русью нынешней. А когда Москаль садился за руль военного авто и начинал крутить возле баркентин вензеля и кренделя, вспоминая свое шоферское прошлое, то сказка становилась былью. Я как-то глянул — в зобу дыханье сперло! На полном газу, да и сам под газом, Витька ударил по тормозам на самом краешке набережной. Колеса уперлись в поребрик, у фатерланда зенки на лоб, а у меня душа оказалась в пятках.

А после, когда я решился на первую вылазку в город и мы с паном Казимиром сделали привал в “Карitol”е, где шли “Самогонщики”, я и вовсе почувствовал себя дома. Немецкие военморы в полумраке зала очень походили на краснознаменных балтийцев и так же сползали из кресел, сотрясаясь от хохота, глядя как Бывалый, Трус и Балбес дегустируют русский национальный напиток samogon.

Да, повеяло родным и до того повеяло, что, вывалившись из киношки на Вгеite Strase, мы тотчас возгорели желанием тяпнуть шнапса.

— Грициан, как у тебя с немецким? — спросил я. — Волокешь?

— Матка, яйки, сало — шнель, шнель! — взвизгнул Гришка.

— Закусь будешь спрашивать, тогда и визжи свою “шнель”, — посоветовал я. — А сейчас... Хальт! Хенде хох! — скомандовал пану Казимиру и шагнул в летнюю забегаловку под навесом между двух зданий-кирпичей а-ля советико.

Мы устремились к прилавку между столиков по дорожке, посыпанной песком.

— Миша унд Гриша фарен ин Росток, — изрек я, слегка переделав фразу со второй страницы учебника немецкого языка для пятого класса. Миловидная фройляйн улыбнулась, я ответил ей самой широкой улыбкой. Обмен улыбками не дал результата. Шнапса у фройляйн не оказалось, но она указала на дверь в стене. Мол, идите и обрящете требуемое, коли истомились от жажды.

За дверью полупустая столовая. Фрау и герры разного полу и возраста делали свой митагэссен. “Эссен” нам не требовалось, а шнапса, судя по стойке, здесь хоть залейся.

— Гарсон... э-э, герр обер, — промямлил я, лихорадочно шевеля извилинами, — значит, так... цвай, — я показал буфетчику два растопыренных пальца, чтобы он проникся смыслом моего “цвай”, — цвай шнапс.

Понятливый парень накапал в стаканчик меньше, чем наделал бы в пеленки, по словам бравого Швейка, двухнедельный цыпленок. Я взмутился:

— Цвай гросс шнапс!

— И гросс бутерброт, — подсказал пан Казимир.

Герр обер жестом попросил нас присесть за столик и жестом же дал понять, что все понял, что заказ принят к исполнению. Пока я ковылял к посадочному месту, подоспел расторопный малый с полотенцем, как наши половые былых времен. Поставил перед нами двухсотграммовые бокалы с “гроссшнапсом” и большое фаянсовое блюдо с горой всевозможных бутербродов. Количество съестного вызвало оторопь: расплатиться марок не хватит!

В классе, кажется, четвертом или пятом мы играли пьеску из жизни партизан и оккупантов. Я играл оккупанта с единственной репликой: “Цурюк!” Пригодилось словечко. Мы выудили из горы по бутерброду с селедкой, проглотили водку, а когда герр обер снова возник возле стола я ткнул пальцем в блюдо: “Цурюк!” И снова растопырил два пальца: “Цвай гросс шнапс!” Повторить решили назло тем, кто митагесничал поблизости. Они забыли про хлебово и косились на нас после первого гросс-шнапса, а что говорить про второй?!

Мы не стали ждать аплодисментов и удалились в гордом молчании через ту же дверь, в которую вошли, проигнорировав главный вход-выход. Шнапс не произвел должного впечатления, но слегка окрылил. Во всяком случае, я более уверенно ступал по земле, и даже пытался игриво помахивать своей деревяшкой, и, когда пан Казимир спросил, куда мы теперь, направил стопы к площади Тельмана, предложив спутнику взглянуть на ратушу. Затем можно податься к папаше Лю и вернуться на судно, где и замкнуть петлю.

Пан Казимир план одобрил, сказав, что пиво на водку — это по уму. Его и держал в уме. На ратушу глянул и сказал: “Не фонтан!” Действительно, ничего особенного. У нас в Кениге Дом моряка, здание бывшей биржи, куда краше. Мы повернули к набережной. Откуда ни возьмись, навстречу Бьеря. С курсантами, само собой: ведущий с ведомыми.

— Парни, — сказал, обращаясь к отряду, матрос экс-летун Харченко, — дуйте вдоль по Питерской до нашего славного корвета, а я подзадержусь с боцманом.

Парни “дунули”, а Бьеря, принюхавшись к нам, завистливо поцокал языком и спросил, где это мы клюкнули и что здесь делаем.

— Ратушу созерцаем, — ответил я, — Ратхаус, ферштейн? Пан Казимир утверждает, ратхаус... того, не фонтан.

— Правильно утверждает, — согласился Бьеря, — это не Рио-де-Жанейро, а про фонтан и говорить нечего: не фонтан!

Мы с Грицианом хихикнули да и забыли, а Бьерю чегой-то зацепило этим “фонтаном”. В таверне папаши Лю он, сдувая пену с кружки, вдруг разразился прочувствованной речью:

— Фонтан или не фонтан — это пусть фрицы разбираются, а наш “фонтан” с этого пива зафурычит. Я чего о нем вспомнил? Я, мужики, родился в Старой Ладоге. Слышали о такой?

— Древнее городище на Волхове, — кивнул я.

— Во-во! Можно сказать, колыбель земли русской. Путь из варяг в греки, могила вещего Олега… А какие у нас церквухи! За рекой деревня Чернавино, а в ней церковь Василия Каппадокийского. При Иване Грозном поставлена. Кино в ней крутят, семечки лузгают, все заплевано, засрано, все рушится, а красота не исчезает, потому как настоящая. Двенадцатой век! Не чета здешним “хаусам” — лепота!

— Где-то в ваших краях родился академик живописи Максимов, — внес и я лепту в его лепоту.

— Ну, знаешь?! — удивился Бьеря. — Так в Чернавино и родился! “Приход колдуна на крестьянскую свадьбу” тоже родился среди ихних мужиков. Но я не о том. Наши ободранные развалюхи краше мне, чем... Словом, ясно.

До судна я еле доковылял. Вначале шнапс и пиво действовали безотказно. Шел, под собою ног не чуя, но “анестезия” стала ослабевать, сустав начал гореть синим пламенем и, казалось, был готов развалиться на уголья. Добрался до каюты и залег на свое твердокаменное ложе, с которого вечно сползал матрац. Рыжий постоял возле в скорбном молчании, повздыхал и ушел. Я попробовал забыться, но куда там!

Сон не шел. Я чувствовал себя клоуном, измочаленным ареной. Перед, так сказать, внутренним взором возникали то папаша Лю, то ратуша. Мысленная попытка привлечь на помощь подругу, чтобы избавиться от наваждения и получить индульгенцию за нынешнее винопитие, не увенчалась успехом. Она слишком далеко. Даже ближе кажется луна, которая висела за иллюминатором, да вдруг исчезла. Полное лунное затмение: наехала на нее, словно тень Земли, голова Бригитты, ночной развлекательницы курсантов.

Я знал, что она полька, бог весть какими судьбами попавшая в Росток. Разбитная девица, хорошо владевшая русским, появилась у нас в день прихода, но предпочитала околачиваться на баркентине только в ночные часы. Не знаю, были ли у нее шуры-муры с курсантами, но скучать вахте она не давала, а меня донимала, как и сейчас, одной и той же шуточкой.

— Боцман, я хочу к тебе, — заявила темная, как арбуз, голова, обрамленная торчащими во все стороны волосьями.

— Цурюк... Шнель, шнель... — пробормотал я, перевернувшись на другой бок, рылом к переборке. — Здесь не подают.

— Боцман, я хочу к тебе!

— А, чтоб тебя!

На полубаке тихохонько хихикали курсачи, вдохновляя Бригитту на новые поползновения. Нужно было подняться, захлопнуть иллюминатор и, несмотря на духоту, опустить броняшку. Но вставать не хотелось. И вообще все это — луна, лицо Бригитты, смех и шепотки на палубе — походило на бред: что я, где я и почему ЭТО со мной?! Похожего состояния я еще не переживал. Так, может, меня трахнуло башкой о дубовый планширь возле Фарер? Ведь был же момент, когда я посыпался с фор-рубки, отбрасывая костыли и целя маковкой в многочисленные кофель-нагели? И я бы отбросил их в буквальном смысле, не подхвати меня Бьеря и не прижми к себе в братском объятии!

Словом, я так и не задраил иллюминатор. Бригитту оттащили курсанты и сами ушли к трапу. Я немного пришел в себя, да и Бьеря сунулся в дверь, потрясая бутылкой “Столичной”.

— Пойдешь к пшекам на яхту? — спросил он. — Паны приглашали желающих встряхнуться.

— Откуда бутылка?

— От Чудова, вестимо! — ухмыльнулся Бьеря. — Узнал о делегации и выдал для представительства из личных запасов. Ну так как, идешь? Варнело тебя приглашал персонально.

Я отказался. Нога только-только угомонилась, а завтра предстояла экскурсия на Нептун-верфь. Хотелось быть в форме. А поляки... Что мне поляки? Рабочие с Гданьской судоверфи шикарно проводят отпуск! Шастают на яхте по Балтике, вчера добрались до Ростока и ошвартовались за нашей кормой. Пусть Стас с ними “бляузгает”. В нем всякой крови намешано — и польской, и литовской, на всех языках изъясняется, которые употребляют прибалты.

На Нептун-верфь я не попал. Не решился на поездку в Варнемюнде. Находишься, набродишься по заводу, нога и отвалится. К тому же сегодня лозунг дня: “Свободу подшкиперу!” Рыжий и забрался в автобус.

Я не шибко усердствовал на палубе. Ценные указания палубному и вахте давал, сидя на фор-рубке, поэтому вечером, когда поломатый сустав “пришел в меридиан”, откликнулся на предложение Винцевича посетить Дом дружбы. Пуркуа па? Тем более к сходне подвалило авто, и к Дому дружбы мы подкатили как фон-бароны.

Владелец авто объяснил на входе, “кто есть ху”, — пропустили без звука. Сей факт хотя и не положил начало дружбе с кем бы то ни было, но не привел к знакомству и с самим Домом. Запомнился длинный и узкий коридор, в конце которого, возможно, находилось помещение для официальных встреч, совещаний и обсуждений. Не ринулись мы и в просторный танц-зал, в котором толпа походила на червей в консервной банке. Нет, мы не клюнули на потную наживку по левую сторону коридора. Мы дружно шагнули правой и направо — в ресторан, где были встречены призывными возгласами тропиканпев, которые в обществе комрадов и меридианцев, успевших сюда ранее нас, отмечали встречу, как сказал бы неандерталец Оп, “вакханалией дружбы”.

Навакханалились славно, однако не до беспамятства. Вечер заканчили у тетушки Ма, отведав пива из доселе невиданных бутылок с фаянсовыми, на защелках, пробками. На этом культуртрегерство было закончено. Я не попал ни в один из музеев, другие, видимо, тоже, так как никто ни словом не обмолвился о их существовании. Может, я не прав, но моряки, а рыбаки особенно, не падки на культурные мероприятия. “Копейка рубль бережет!” Многим памятен этот советский лозунг. Всякое пенни или пфенниг в загранрейсе дает приварок на родной стороне в энное количество рублей. О “купцах” молчу. У них свои рейсы, своя валюта и иные заботы о хлебе насущном. Они могут сшибить копейку в любом порту. Наши морагентщики, например, отдают предпочтение Сингапуру, а для прочих фишменов и Гибралтар рай. Во всяком случае, ни у тропиканцев, ни у меридианцев Росток не вызвал энтузиазма, а значит, и торгового ажиотажа, а потому марки и пфенниги оседали в кассе папаши Лю.

С пустыми карманами и легким сердцем покидали мы гостеприимный Росток. Встречали нас хорошо, провожали и того лучше. На Стренде собралась толпа. Многие, пока мы шли Варновым, успели добраться до Варнемюнде: весь мол до маяка был усыпан людьми. Из окон домов махали белыми тряпками.

— У немецкого флага я признаю только этот цвет, — мрачно сообщил Вахтин свое геральдическое кредо.

 

Второе письмо начиналось так: “Самое важное, что я узнал на Тральфамадоре, это то, что когда человек умирает, нам это только кажется. Он все еще жив в прошлом, так что очень глупо плакать на его похоронах. Все моменты прошлого, настоящего и будущего всегда существовали и будут существовать. ...Только у нас на Земле существует иллюзия, что моменты идут один за другим, как бусы на нитке, и что если мгновение прошло, оно прошло бесповоротно”.

Курт Воннегут

 

Книжку Воннегута я не собирался читать. Снял с полки машинально. У американца немецкие имя и фамилия, а я в последние дни тужился, припоминая хоть что-то о пребывании “Меридиана” в Ростоке. И потом мне хотелось отвлечься и забыться. Так что будем считать, продукция Кишиневского, между прочим, издательства “Литература артистикэ” оказалась в руках совершенно случайно, и первая фраза, попавшаяся на глаза и вызвавшая раздражение, тоже была делом случая. Вот она: “Иногда по ночам у меня бывают такие припадки, с алкоголем и телефонными звонками. Я напиваюсь, и жена уходит в другую комнату, потому что от меня несет горчичным газом и розами”.

Я отбросил книжку.

Телефон оставим за скобками по причине наличия отсутствия, жены тоже нет, зато “горчичные газы и розы” чуть ли не зримо присутствовали в сгустившейся атмосфере моей среды обитания. К счастью, Дикарке и Мушкету не нужны противогазы: выросли в ней, закалены и привычны. К тому же великая преданность и обожание моей особы делали их невосприимчивыми к любым катаклизмам, которые перманентно возникали, когда газы и розы володели мной.

А сейчас они володели “со страшной силой” (Рэм Лекинцев), ибо я скорбел. Оказывается, Бьеря Харченко еще сорок дней назад отдал концы и отплыл в деревянной ладье, украшенной розами, в последний земной путь за край света, на край тьмы, где несть печали и горчичных газов. Письмо от его жены... пардон, вдовы пришло вчера, накануне сороковин, и я невольно задался вопросом: “А кто следующий?”

Вопрос, конечно, риторический. Ответ витал в воздухе: все там будем. Успевшие отчалить раньше оставались для меня живее всех живых. Большинство из них уже прочно обосновались в прошлом и слали сигналы. Мол, все, что было, все, что мило, все давным-давно уплыло в мир теней и сновидений. А Бьеря... В том же прошлом он ушел с “Меридиана” и поступил в Лиепайскую мореходку, чтобы надолго исчезнуть с моего горизонта и годы спустя снова возникнуть в мокрой снежной круговерти на развилке, где шоссе на Светлогорск сливалось с дорогой из Отрадного.

Я и думать не думал, а он — вот он! С женой. Она-то и узнала меня, напомнив о первом визите в их квартиру. Поддавший Бьеря представил меня ей и ее подруге: “Знакомься, Миша. Это — моя женщина, а это — чужая”. Мы посмеялись, вспомнив давние дни, разговорились за жизнь. Я узнал, что Бьёря расстался с морями и перебрался в ЭРНК — электро-радио-навигационную камеру, где занялся ремонтом компасов. Я в ту пору обосновался в Запрыбпромразведке, матросил на поисковом “Прогнозе”, но в море еще не бывал, так как кадровики, узнав, что я художничаю, сунули меня в так называемую лабораторию “слесарем четвертого разряда по ремонту глубоководных термометров и терморегуляторов”, где пришлось малевать стенгазеты и другую оформиловку.

“И все же кто следующий?” — подумалось мне.

Может, написать письмишко Стасу? Спросить, кто еще из наших задержался на этом свете? Можно, но зачем? Лучше погадать по книжке этого американского немца, как некий литературный мажордом шукал истину в “Робинзоне Крузо”.

Продолжение следует

 

Hosted by uCoz